Час пик
Шрифт:
Остановившись, я посмотрел моей бедной дочери прямо в глаза.
— Старенькая малышка, — сказал я,
— Маленький старичок, — сказала она.
И мы разошлись. Я снова остался один. Дойдя до аптеки, я купил болеутоляющие таблетки и принял две штуки сразу же, как только сел в такси, помчавшее меня к «Гранд-отелю».
Войдя в «Гранд-отель», я остановился. Кельнеры в смокингах, изысканный оркестр, треугольники белоснежных салфеток и соответствующие цены за всю эту роскошь. Одним словом, обособленная от остального города «европейскость» — весьма сомнительная и. двусмысленная… Я не раз бывал здесь на официальных приемах, обедах или ужинах на казенные деньги и считал это своей прямой служебной обязанностью.
Окинув зал взглядом, я увидел своих: они сидели впятером, шестое место ожидало меня. Вокруг
— Все идет самым лучшим образом, — доложил мне Радневский с прилежностью первого ученика. Это означало, что для него все идет самым лучшим образом. Впрочем, я и так догадался об этом, увидев грустное лицо Обуховского. Теперь я смотрел на них обоих, как в перевернутый бинокль: я видел их на большем расстоянии от себя, но зато более четко, и они казались мне образами из современной комедии дель арте.
— Этот итальянец дурак, — шепнул мне Обуховский. — Да вы и сами лучше меня знаете…
— Почему лучше?
— Ведь вы же были у него в Риме, он вас целую ночь возил по ресторанам.
Вместо того чтобы смутиться, я позволил себе улыбнуться. Обуховский уже выудил у итальянца подробности моего пребывания в Риме и, разумеется, преувеличил их. Значит, я все-таки был прав: в то время как я ставил ему оценки, он собирал обо мне всевозможные сведения, готовясь к атаке в подходящий момент. Вот она, благодарность за выдвижение, за заботу о нем! Знал бы он, что перед ним сидит человек, приговоренный к смерти, что преграду, которую он хотел брать штурмом, достаточно нынче всего лишь ткнуть мизинцем…
Я посмотрел ему в глаза и с состраданием улыбнулся. Это огорошило его. Должно быть, он подумал, что я крепко сижу в седле.
Потом я взглянул на Радневского, и он понимающе подмигнул мне. Это был верный союзник.
Мне налили водки и пододвинули закуску. Пить не хотелось, но я поднял рюмку и быстро опорожнил ее. Радневский налил мне вторую, я снова выпил. Боль благодаря порошкам уменьшилась, а водка развеяла страх. Я как бы повис между небом и землей и парил в пространстве. Впервые в жизни я присматривался к директору Тшосу, не боясь получить плохую отметку. Лицо директора выражало крайнее утомление: то ли дома у него не все было гладко, то ли по службе. Но дело было не только в этом. Я вдруг понял главное: директору скоро должно было стукнуть шестьдесят и он думал о смерти!
Вокруг меня (на улице, в медленно движущемся трамвае, в очереди за ветчиной или в кассу кинотеатра, во время семейных праздников или служебных встреч) часть людей отравляет себе остаток жизни мыслями о смерти. Они притворяются беспечными, старательно скрывают свои думы, забывают о них во время насыщенного делами дня, но вечером эти мысли снова хватают их за глотку и заставляют ворочаться в постели до поздней ночи. Более пытливые начинают интересоваться произведениями, где ставится вопрос о смысле жизни, лихорадочно ищут утешения (и большей частью не находят его). А что самое худшее — они никому не могут рассказать об этом страхе, даже самым близким; они не хотят услышать в ответ: «Ну и что же? И я когда-нибудь умру, но не делаю из этого трагедии. И вообще не надо портить людям настроение пошлыми истинами». И все делают вид, что смерть не имеет к ним никакого отношения, каждое утро с облегчением ныряют в жизнь, будто ночных страхов и не бывало, притворяются друг перед другом, выглядя жалкими лицемерами, забавляются игрой в мнимую бессмертность, а иногда им так хотелось бы гаркнуть во всю глотку: «Ко всем чертям! К чему эта глупая комедия?! Ведь я подохну через неделю, через год или через пять лет!!! Вы понимаете, что это для меня значит?»
Теперь я хорошо понимал, что это значит хотя бы для директора Тшоса.
Две недели назад я был на католических похоронах на «Повоизках»; хоронили мою семидесятипятилетнюю тетку. Она угасла тихо, безропотно, как и свойственно людям усталым и старым. С некоторых пор наши ксендзы отказались во время отпеваний от кабалистической латыни и перешли на польский. Некогда магические и для большинства слушавших непонятные слова ныне стали особенно сильно действовать на тех, кто думает о смерти. На похороны тетки притащились ее друзья, шестидесяти- и семидесятилетние люди, а одну из ее ровесниц, уже наполовину парализованную, привезли в колясочке. Вся эта небольшая кучка стариков или бормотала молитвы, или печально смотрела на гроб. Среднее поколение, помимо меня, было представлено дочерью покойной с мужем (оба теткиных сына погибли во время войны, что было тогда нормальным явлением в этой части Европы). Дочь искренне плакала, уткнув нос в платочек. Муж ее, микробиолог, избавившийся теперь от тещи, которая жила вместе с ними в их сорокатрехметровой квартире, тщетно пытался изобразить грусть: его выдавали частые взгляды, которые он бросал на ноги моей дочери Эвы. Эва и внук покойной, студент-медик, были представителями самого младшего поколения. Они то и дело что-то шептали друг другу, ни на минуту не расставаясь с маской печали — точно так же, как они делали это на скучных уроках, торжественных заседаниях или во время докладов. И вот на этих-то собравшихся здесь людей обрушились неожиданные для большинства из них слова (привожу их по памяти): «А теперь помолимся за душу того из присутствующих, кого бог призовет к себе следующим». Как и все вокруг, я незаметно взглянул на стариков. Семидесятилетние старики и старушки, обменявшись страдальческими, встревоженными взглядами, опустили очи долу, чтобы затем, как по команде, с облегчением устремить их на ту, что сидела в колясочке. А она вообще не подняла глаз и продолжала сидеть, низко опустив голову, с мертвым, залитым слезами лицом, — приговоренная всеми и готовая удовлетворить всеобщее желание.
Я тогда торопился на какое-то собрание и поэтому поцеловал кузину, пожал руку ее обрадованному мужу и что было духу побежал к воротам, довольный тем, что все уже кончилось, что мы так легко определили, кто будет призван следующим, и что этот выбор был ею принят. Теперь, за столом в ресторане «Гранд-отель», мне вспомнились слова ксендза; если профессор не ошибся, этим следующим окажусь я, а сморщенная старушка пропустит меня вне очереди и, наверно, прикатит на мои похороны, чтобы снова покорно согласиться стать следующей. Директор, который думает сейчас о смерти, уставившись в тарелку с недоеденным бифштексом по-татарски, был бы приятно удивлен, узнав, что мне предстоит быть похороненным прежде, чем ему. Я мог бы ему сказать теперь: «Я тоже уже думаю о смерти, директор. Отныне я буду есть эту великолепную пищу жизни не с солью и перцем, а с лекарствами. К счастью, это продлится недолго».
И меня и директора вырвал из раздумий голос Божены: приостановив на минуту наступление итальянца, она неумело пыталась втянуть нас в беседу, понимая, что иностранный гость уедет, а мы можем поставить ей за поведение двойку и в наказание больше не допустить к другим иностранцам. Меня уже не интересовали отметки, и это была единственная радость последних дней. Под влиянием алкоголя и порошков во мне зародилась слабая надежда, что эти последние дни можно будет растянуть и, прежде чем подтвердится диагноз профессора, я смогу некоторое время оставаться в этом пи к чему не обязывающем положении между жизнью и смертью — окончательно освобожденный, но еще абсолютно живой.