Час тишины
Шрифт:
— Я это поняла сразу же, как только увидела тебя, спящего в поезде, — сказала она.
— Что ты поняла?
— Что ты особенный, совершенно особенный.
— Это слишком, — засмеялся он. — Я и сам не могу представить, что же это такое — особенное.
И тут он понял, что ведь и он хочет чего-то особенного, пытается что-то доказать, хотя до сих пор ничего не доказал, разве только то, что смог работать в гораздо худших условиях, чем многие другие люди, но это было скорее отчаяние, чем проявление воли.
Один, не видя выхода, пьет до бесчувствия, другой — до бесчувствия
Обо всем этом он продолжал думать и вечером, когда засыпал, — за окнами раздавались шаги прохожих, по стене мелькали тени одиноких автомашин и отраженный свет их фар; он оглядывался на последние два года, понимал, что они были подобны тяжелому сну, и он не жалел о них, как не жалеем мы любого нашего сна — мало за эти годы было хороших минут, но хуже всего было то, что не хватало близкого человека, отсутствовало человеческое доверие и отсутствовала близость.
Конечно, он познакомился со многими хорошими, необыкновенными, интересными людьми, но всегда получалось так, что едва начиналась дружба, как приходилось расставаться. Теперь он думал о девушке, которую встретил сегодня. Собственно, он ничего о ней не знал, но какое это имело значение. Теперь он стремился к ней, мечтал о любви и близости, мечтал о женщине и о доме — все это теперь сосредоточивалось в ней. Буду называть ее «уточка», решил он. На мгновение в нем отозвалась старая боль, но он прогнал ее. Мы поженимся, сказал он себе, у меня будет дом, все-таки нет никакого смысла жить бобылем.
На улице все еще раздавались шаги прохожих, бредущих по снегу; на черной башне светились часы, вокруг фонарей мерцал снег, а он все повторял себе: женюсь, будет у меня дом, поженимся и, возможно, будем счастливы, я не буду больше жить, как дикий зверь, и будет у меня дом. И он уже не сомневался в том, что они действительно поженятся, потому что в конце концов он всегда добивался своего: и участок для больницы промерил, и изыскания дороги закончил, и людей на плотину согнал, и на слепой на один глаз лошадке свез вниз убитых, хотя в лесу рыскала банда.
Она дожидалась его на другой день утром, а потом еще семнадцать дней они вместе ходили по разным местам, сидели в трактирах, пили чай, лазили по холмам и, еле переводя дыхание, целовались, целовались холодными губами, усталыми губами, голодными губами, обнимались в тумане ночи, и в морозные дни, и в дни, когда чувствовалась предвесенняя оттепель, а на восемнадцатый день остались вдвоем в маленькой комнате отеля.
На следующий день они уехали вместе. Нет, они уже не разойдутся, не разъедутся, он только доделает плотину, а она закончит институт, а потом найдут себе какое-нибудь местечко, которое будет их домом, но они не говорили ни о чем таком, вообще не говорили о будущем, она засыпала рядом с ним, положив голову ему на плечо. Он вышел вместе с ней из поезда, хотя ему надо было ехать дальше. А потом они дали возможность уйти и ее поезду, сидели в большом зале вокзального ресторана и молчали.
— Я хочу, чтоб мы остались вместе, — сказала она наконец.
— Я
— Ты обязательно приедешь?
И он сказал, что обязательно; потом объявили по радио о последнем ночном поезде и она вошла в темный вагон, порылась немножко в своей сумке и нашла маленького матерчатого кролика.
— Возьми, я всегда его возила с собой.
Была холодная ночь, по замерзшим окнам вагона бегали огни вокзальных фонарей.
— Ты не забудешь обо мне? — спрашивала она, высунувшись из окна вагона.
Теперь он стоял ниже ее, хотя и был такой высокий.
— Не забуду.
— Все так вдруг получилось, а что, если у тебя снова так вдруг получится и ты забудешь меня?
— Какое еще «вдруг»!
— Ты никогда не перестанешь меня любить?
— Нет. Даже если бы мы больше никогда и не увиделись. — Этого, наверно, он не должен был говорить, но огоньки в стеклах уже побежали, и теперь он ничего не мог исправить; возвращаясь в темный зал ожидания, он понял, что однажды уже так любил и все-таки никогда ее больше не увидит. Им завладел суеверный страх, что он не должен был произносить эти слова, но все-таки это была правда. Ведь он о ней не забыл, не забыл после стольких лет — труднее всего забывается любовь, которая не кончилась; потом пришел его поезд.
Он разыскал свободный уголок, утомленно закрыл глаза, из темноты выступали воспоминания давно минувшей юношеской любви, грусть последних лет, случайные любовницы, имена которых он забыл, ночь с той женщиной на лесопилке и четче всего одиночество недавних дней, запах плесени гостиничного номера, водка и темная могила плотины.
Брошу, уеду оттуда! Но уехать или приехать — не было главным, женюсь — вот что! — и буду жить совсем по-другому, по-человечески. И он сидел с закрытыми глазами в темном углу и чуть-чуть улыбался.
Когда он вернулся, в городе как раз происходил большой митинг — в гостинице лежало приглашение и для него.
Хотя особого желания сидеть на собраний у него не было, но он умылся, переоделся, положил на стол матерчатого кролика — это было, конечно, немного сентиментально; потом он стоял в самом углу длинного зала, без конца кричавшего и провозглашавшего славу, а в ушах у него все еще звучали слова любви. Но постепенно он стал думать о том, что сейчас, собственно, и пришла та самая минута, о которой они столько раз говорили с Давидом, о которой мечтали, которую так ждали. Ему показалось почти невероятным, что пришла она так внезапно, без подготовки с его стороны, как раз тогда, когда он был занят только самим собой.
Оратор видел мир, открывавшийся перед ним, мир без вечных споров и раздоров, мир товарищеских отношений и творческого труда; и именно труд этот постепенно приблизит все далекие человеческие представления и донесет факел света до самых отдаленных уголков земли. Он видел города и видел огни, поднимавшиеся над широкой и пустынной ночью; присутствующие тоже видели все это так ясно, что уже забыли о тьме, окружавшей их, о тьме, через которую они должны будут пройти и которая была бесконечной по сравнению с ними.