Час тишины
Шрифт:
Все равно не дождался бы, строительство прозябало, приостановили ассигнования. Будто потому, что готовился новый проект, но никто толком ничего не знал, говорили об этом разное, люди предполагали, что о них, как всегда, просто-напросто забыли и бросили на растерзание алчных вод.
Он смотрел на осевшую плотину — в последнее время им пришлось все заново перемерить, инженер всегда брал его с собой, Павел держал рейку и помогал прокладывать трассу. Долгие утомительные летние часы, молчание без улыбки, резкий звук свистка. Так они и не сблизились.
— Что ты здесь делаешь?
Он
— Ты ко мне пришел?
— Попрощаться.
— Так.
Тишина. Река и дождь. Вдалеке слабое дрожание музыки. Они не знали, что сказать друг другу.
— Ну, — сказал наконец инженер, — выпьем, что ли?
В деревянной будке на полке стояла запыленная бутыль, в ней — чистый спирт. Он взял два кофейника, налил каждый до половины и разбавил водой.
— Чтоб нам встретиться на лучшем деле! А куда ты, собственно? — спросил инженер. — Куда отправляешься?
— Хочу в Чехию.
— Так. — Он снова налил. — За твое счастье там. Чтобы люстр у тебя было побольше. И чтоб бесперебойно работал спуск в уборной.
Тот ничего не понял.
— Что вы видите в этом плохого?
— Ничего, все правильно. Людям свойственно искать, где получше. Только я, как видишь, делаю все наоборот.
Он зевнул, а потом сказал равнодушно:
— Впрочем, что хорошего, отправляться на готовенькое? Пользоваться тем, что уже сделали другие. И ждать, когда вдруг привалит счастье. С другой стороны, почему бы и нет? — засмеялся он. — Некоторым вполне достаточно для счастья, если в ванной течет вода. Для девяноста из ста этого достаточно. Куда лучше, чем ходить за водой во двор.
Оба молчали, и он снова долил кофейники. В разбитое окно врывался холодный ветер, хлестал дождь, реку было все слышнее.
— Мне кажется, — сказал инженер, — что самое главное в жизни — это творить, создавать. Хотя бы собственную судьбу. Чтобы человеком нельзя было помыкать, как раньше. Ты же знаешь, чем это кончается? Помнишь войну?
Он не ждал ответа.
— Это не то, что плыть по воле волн… Как ты думаешь…
Он сел на кровать — было уже поздно — и начал разуваться; потом поднял свой большой сапог и стал его разглядывать; видно, сожалел, что позволил себе пойти на такой разговор.
— С этими уже все кончено. Им уже не поможет никакой сапожник.
5
Утром, еще до рассвета, кто-то постучал Смоляку в окно. Смоляк открыл и разглядел в темноте бородатое лицо и растрепанные волосы.
— Я переводил, — послышался голос, — но предал их тот. Там… Сидит в приходе и проповедует о вечной справедливости.
Лицо отодвинулось.
— Что за дерьмовую справедливость ты допускаешь, боже!
Смоляк поспешно оделся. В ящике еще с войны у него лежал револьвер. Он вынул его, осмотрел затвор и уже на ходу зарядил.
Тяжело ковылял он по темной дороге. Сам еще не знал, что сделает. Он не в силах был даже думать об этом.
Он не заметил, как навстречу ему ехал Пушкар на лошадях, не ответил, когда кто-то с ним поздоровался. Он стремительно распахнул двери прихода, экономка, стоявшая у печи с жестяным кофейником в руках, испуганно вскрикнула, попыталась было преградить ему дорогу, но он оттолкнул ее.
Она стояла посреди кофейной лужи и причитала:
— Боже мой, что случилось, что случилось?
Священник сидел за столом в одной рубашке и брюках, опухший от сна.
— Пошли, — приказал он ему.
Священник встал, но на лице у него на какую-то долю секунды вдруг появилось выражение протеста.
— Куда?
Потом он покорно опустил голову и, превозмогая страх, пошел, куда ему приказали. Они поднимались по скрипучим крутым ступенькам на чердак. Он ничего пока не понимал, видно, дело идет о чем-нибудь другом, успокаивал он сам себя. На чердаке было пусто — немного яблок, центнер муки и корни роз. Кто-то донес. Но ничего подсудного в его запасах не было. Даже они не могут придраться.
Они вошли на чердак по деревянным ступенькам, вдоль стен засыхали в ящичках розы; последние умирающие цветы. Воздух был наполнен ароматом увядших листьев и опавших цветов, на толстой веревке висели рубашки и кальсоны, носки были хорошо заштопаны, только на одном зияла большая дыра.
— Ну, что, господин священник? — сказал Смоляк. — Слуга божий, представитель божий на земле?
Он смотрел на него своим обезображенным глазом, и тут священник отступил на несколько шагов — нет, это не яблоки и не мука. Коммунисты и евреи! «Прошу покорно, евреев нет!» Трах-трах-трах, он снова совершенно явственно слышал эти выстрелы, он сам стоял уже у стенки.
— Что вам угодно, пан Смоляк?
Тот смотрел на толстую бельевую веревку и не мог оторвать от нее глаз. Не заслуживает ничего иного, убийца.
— Что вам угодно, пан Смоляк?
Смоляк подошел к веревке и провел по ней рукой; защепки подскочили кверху, а белые рубашки попадали на грязный пол. Только один носок прилип к веревке и болтался на ней — вверх, вниз. Смоляк видел обгоревший платок матери, вбирал запах распадающейся под пальцами ткани, ясно видел теперь и мать, и отца, и деда, и обеих сестер, они стояли перед дулами винтовок, наверняка глаза им не завязали, а они боялись, испытывали нечеловеческий страх в ожидании конца. «Детей, детей хотя бы пожалейте», — шептала мать, а потом читала молитву, ту самую молитву, которой научил ее он — священник. Смоляка охватила жгучая ненависть, руки у него дрожали, он сорвал веревку и бросил ее божьему слуге.
— Доносчик, доносчик! — повторял он. — Грязная, смердящая, ленивая, толстая гиена.
— Пан Смоляк! — Священник глянул на белые рубашки, по которым прошли грязные резиновые сапоги, и понял, что тот хочет его убить; слова застряли в горле. Потом он увидел палец, указующий ему на толстую почерневшую балку.
— Привяжи там веревку!
Священник подошел к балке, беспомощно поднял руки.
— Не достану.
— Высыпь яблоки!
Священник высыпал из ящика яблоки, поставил ящик под балкой, потом сделал то же самое еще с двумя ящиками; яблоки' раскатились по углам, с грохотом летели вниз по лестнице.