Час тишины
Шрифт:
Она оглянулась, сразу за собой увидела высунутый язык, нога у нее больно подвернулась, она издала несколько отчаянных воплей — надо защищать шею.
— Не бойся, — сказал он ей, — и не кричи!
Они не бежали, и все же она не могла перевести дыхание.
— Прогони собак! — Она слышала теперь их лай со всех сторон.
Он выдернул из забора планку.
— Не бойся, — сказал он ей еще раз.
Последние избы — желтое дрожание колосьев под хмурым небом.
— Прогони собак!
— Они отстали.
— Прогони собак. Я все время их слышу.
— Говорю, отстали, — повторил он злобно.
Она обернулась,
— Надо идти лесом, — решил он, — возвращаться теперь нельзя, они слишком пьяны.
— А куда мы дойдем?
Он не ответил, видно, не расслышал вопроса. В конце концов какое это имеет значение, куда они дойдут.
Хлеба волновались в порывах ветра, слышался странный шелест и треск невидимых стеблей, грохот в высоте и колыхание больших усталых пресмыкающихся. Волновалось и пастбище, и ядовитая зелень болотных вод: тучи комаров висели над землей и набрасывались на нее. Почему эти люди так себя вели? Что мы сделали им плохого? Она все больше думала об этом. Все они казались милыми и почтенными, и все-таки в глубине души она никогда не могла избавиться от ощущения, что они чужие, что мысли их принадлежат совсем иному миру: в них переплелись и Христос, и графы, и давние лозунги самых разных партий, они прятали их за улыбками, за поддакиванием, но когда дело дошло до горячего — спустили собак… Какое притворство! Разве можно иметь дело с такими людьми? Только бить. Бить их.
Она с трудом перевела дыхание, едва тащилась, преодолевая напор ветра.
— Смотри, дождь совсем близко. — И он показал ей на туманную полосу, которая быстро приближалась.
Они сразу же вымокли. Лес, в который они вступили, тоже был мокрый, белая ольха скрипуче сгибалась, ветер шелестел в кронах, а она все еще слышала исступленный лай собак.
— Я все еще слышу этих собак!
— Не думай об этом!
За все это время он не почувствовал страха, не испытал ненависти, только удивление. Он видел руку, бросившую камень, видел лицо этого человека, оно было похоже на лица других людей, которых он знал. Ведь он же всех их знал, этих мужиков, сидел с ними по разным трактирам, пил с ними, мерил дорогу, строил плотину, ездил в переполненных автобусах, и, назовись они по имени, он наверняка вспомнил бы их, а если не их, так их двоюродных братьев, шуринов, зятьев, крестных, но тут спрашивать имен не приходилось.
За что они меня так ненавидят? Он, конечно, мог бы найти себе утешение в том, что они были пьяны, или в том, что произошла ошибка, — видно, кто-то наговорил, будто он приехал отнимать землю. И они легко поверили, а его не захотели слушать, хотя он и принес им хорошие вести. Виноват, конечно, в этом не он, сам-то он никого не обидел, никому из них не сделал зла. Но они не захотели его слушать потому, что он пришел со стороны, что он говорил голосом, к которому они не хотели прислушиваться.
В лесу совсем стемнело, дождь оглушительно шумел, вода затопила дорогу и стерла ее очертания.
— Когда же мы дойдем? — спросила она. — У меня болит нога.
— Скоро, обопрись на меня.
— Ты весь мокрый.
Он стал рассказывать анекдоты, стараясь подбодрить ее, но она так и не рассмеялась: как же, ведь ее могли убить, даже хотели это сделать, и все это за то, что она так старалась, чтоб у них была лучшая жизнь. Не для себя же она старалась. Отец у нее был врач, зарабатывал за год больше, чем она за всю свою жизнь.
А она отдавала им все свое время и все силы, даже в отпуске ни разу не была. Значит, они заранее меж собой договорились, кто-то натравил их, ведь и детей с собой на этот раз не привели, слишком уж мы нянчимся с ними! В конце концов они могут пойти и на убийство. Другие гуляли по ночам, целовались в тени ночей, а она просиживала ночи на собраниях, нудных, прокуренных, бесконечных собраниях. Был ли в этом какой-нибудь смысл? Что она этим доказала? Чего добилась?
Ее охватила тоска из-за того, что случилось, стало жаль всего, что ушло и что, очевидно, было бессмысленным.
— Когда мы наконец придем?
— Не знаю.
Они уже давно сбились с дороги, дорогу поглотила вода. Он старался придерживаться заданного направления, но приходилось все снова и снова обходить болота и густые заросли, и, видно, они уже давно топтались по кругу.
— Мы заблудились?
— Не знаю.
Она была очень подавлена.
— Давай отдохнем, — предложил он.
Сухого местечка найти не удалось, он только прислонился к мокрому стволу и положил ее голову себе на плечо. Молнии сверкали в темных кронах, он слегка прижал ее к себе, промокшую, дрожащую, ему показалось, что он слышит стук ее сердца. Дышала она медленно и громко, будто во сне.
— За что они так поступили с нами? — сказала она вдруг. Она все еще была там, переживала ту минуту. Он не знал, что ей ответить.
— Наверно, в отместку за то, что им сделали!
— За что? — набросилась она на него. — Да они никогда еще так не жили, как сейчас.
А про себя она, наверно, уже перечисляла: новые дома, дороги, электричество, бесплатное медицинское обслуживание.
— Ты рассуждаешь, как барыня, — сказал он. — Та даст слуге новое платье, а потом обижается, если вдруг заметит, что у него есть еще и гордость.
— Ты еще будешь заступаться за них! — воскликнула она.
Дождь утихал, вокруг совсем стемнело, он знал, что повсюду здесь болота и в них нетрудно застрять, но не стоять же им здесь всю ночь! Он выломал длинную палку и тыкал ею, как слепой. Конечно, сделано для людей уже немало. Как никогда в прошлом. Откуда же тогда эта ненависть? Слишком много ненависти!
А ведь люди так хотели жить без нее. Тогда, в первые послевоенные дни, он стоял на углу, опершись на бетонную колоннаду, а вокруг проплывал потерпевший катастрофу мир — чудовищные плоды ненависти; тогда-то он и решил, что должен найти способ, как навсегда освободить мир от ненависти.
И он взял с этой целью карту, совсем новую и ясную, без пустых белых мест, и отправился по ней в путь, впрочем, он не один пользовался этой картой — как приятно и спокойно было идти по хорошей, безопасной, безошибочной карте со столькими друзьями.
Нельзя сказать, что ему легко жилось, но разве в этом было дело? Он даже чуть гордился этим; собственно, это были лучшие, как говорят, годы его жизни; не с точки зрения возраста, о котором он никогда особенно не раздумывал, а потому, что он сумел выбить из людей глухоту, наполнить их жизнь смыслом, а потому еще, что вдохновился не вызывающим сомнения планом, который превратил все эти годы и каждый их день в крепкое сооружение.