Частный детектив Илья Муров
Шрифт:
– Да не дрожите вы, батюшка, – не сдержал своего жалостливого сердца Лукоморьенко. – Георгий Сергеич пошутил…
– Вы, Гультяев, не Слюньтяев и не Распердяев. Вы – Иуда, вот вы кто! – вынес свой вердикт Фарафонов. И для вящей убедительности ткнул пальцем в направлении предателя.
– Why not? – расплылся Гультяев в довольной улыбке. Иуду он уважал. Потому что, если бы не Иуда, Христу бы просто всыпали по первое число и отпустили с миром: «Иди и больше не греши, не смущай народ виденьями сердца своего»… Иподиакон Атиков от такой кощунственной трактовки евангельского сюжета терял дар речи, а когда вновь
– Как говорится, не в качестве оправдания, а в порядке объяснения могу сказать, что поскольку результат у нас всегда один и тот же – отсутствие результата, то я, как всякий разумный человек, стараюсь руководствоваться мудрым принципом созерцательности: лучше оставить все как есть, чтобы потом не мучиться неразрешимым вопросом: что же в результате твоей бурной деятельности изменилось?
– Глядя на вас, Кирилл, никогда не подумаешь, что у вас есть принципы и что вы в своей деятельности руководствуетесь чем-либо еще, кроме ваших мизантропических страстей, – с задушевной откровенностью поделился сомнениями Кулуаров.
В ответ Гультяев зажмурился, лицо его пошло алыми пятнами – не то гнева, не то стыда, вздохнул тяжело, отверз уста и… кротко молвил:
– У всех у нас с чердаком непорядок, поэтому давайте договоримся: ни на правду, ни на дичь не обижаться.
– А на клевету? – бдительно уточнил Фарафонов.
– На клевету тем более. За нее благодарить надо. Клевета – это та же реклама. А реклама – это слава, почет, деньги, автографы… Вот если я вас, товарищ Фабзавхозов, назову узколобым сталинистом-маразматиком, концентратом завиральных идей, генератором патриотических заблуждений, не ведающих пределов идиотии, – это будет правда. Если скажу, что вы есть душа, жаждущая социальной справедливости в отдельно взятой державе – это следует квалифицировать как дичь. А вот если я заявлю во всеуслышание, что вы, Фантомасов, – сущий светоч разума, источник благородства, поборник высоких идеалов человечности, что в сумерки над вашей головой ясно видно какое-то неземное свечение, а в лётную погоду у вас за спиной прорезаются крылышки, то это чистой воды реклама, а никак не клевета…
На этом мирный обмен мнениями между сопалатниками был прерван самым… как бы помягче выразиться… не то чтобы истошным, но по меньшей мере громогласным образом стремительно влетевшим в помещение доктором Г.И. Пократовым. Разумеется, был он не один, но в окружении верных ординаторов, санитаров и медсестер.
– Уже тот факт, что вы запели не что-нибудь, не Катюшу, не Стеньку и даже не Широка кровать моя родная, а именно «Интернационал», обличает бедственное состояние вашей психики. Так что давайте разойдемся полюбовно: кто на выписку под собственную ответственность – ошуюю, кто в палату номер шесть – одесную. Я правильно выразился, святой отец? Ничего не перепутал?
– Я не святой отец, – чуть не плача от безысходности возразил Атиков. – Я всего лишь иподиакон. Я даже крестить не имею права…
– Вылечитесь – удостоитесь, – отмахнулся заведующий отделением. Затем взял и обвел остальных пациентов 16-й палаты немилосердным, взыскующим взором. А, обведя, поинтересовался:
– Кому-то что-то не ясно?
Молчание.
– Я жду!
Без ответа.
– С виду вы вроде бы нормальные, правда, слегка попорченные черепно-мозговыми травмами люди. А ведете себя как сущие приматы: интернационалы распеваете, вина и урюков требуете…
– Согласно последним данным дарвинизма, Григорий Иванович, человек есть выродившаяся от непосильного труда обезьяна. В смысле примат, деградировавший от непомерных умственных усилий до образа и подобия Божия. Точно так же мудрые кентавры выродились в лошадей и ослов.
– Вы это всерьез, Гультяев? – приподнялся на подушке Кулуаров.
– О чем?
– О кентаврах.
– Я всерьез об ослах. Не на кентавре же было Христу в Иерусалим въезжать. Тогда все сразу же поверили бы в его божественную сущность, а это было ему не с руки…
– Ваши эволюционные теории, больной, равно как и религиозные заблуждения, вы изложите лечащему врачу палаты номер шесть, который, как я слышал, скоро у нее снова появится. – Заведующий отделением обвел требовательным взором остальных обитателей палаты. – Так, кто еще желает присоединиться к Гультяеву?
Вопрос в наступившей гробовой тишине прозвучал особенно зловеще.
– Да здравствует наша горбольница – самая образцовая фабрика здоровья в мире, в особенности – психического! – возгласил вдруг Гультяев и, не сдержав охватившего его восторга, сам себе поаплодировал.
Заведующий отреагировал на эту выходку сугубо профессионально: обернулся к свите, сдержанно-деловитым тоном поделился диагнозом:
– Явный экспансивный бред с элементами канфибуляции и легкой эйфории, чреватой рядом осложнений в виде онейроидных состояний, тяготеющих, судя по всему, к бредовому психозу, хотя нельзя исключить и хронические психические изменения. Сложный случай…
Вооруженный авторучкой ординатор немедленно занес мнение своего непосредственного начальства в журнал.
– Доизгалялись, Распердяев! Довеселились, обалдуй! – констатировал со своей койки Фарафонов, и в голосе его нельзя было различить ни злорадства, ни удовлетворения.
– Господи! не оставь страждущую душу грешника сего всемилостью твоей! – возвел очи горе иподиакон.
– Но послушайте, доктор, Гультяев ничуть не ненормальнее любого из нас. Злости в нем, правда, много, но это не может служить основанием для помещения человека в психушку.
Пократов внимательно уставился на Кулуарова, вдумчиво поскреб указательным и большим пальцем подбородок, вопросительно обернулся к ординатору. Ординатор, раскрыв журнал, четко, по-военному доложил:
– Кулуаров, Георгий Сергеевич. Диффузные повреждения мозга с очаговыми явлениями в височной доли. Аменция, флуктуация сознания, частичная амнезия, конфабуляторные переживания с элементами резидуального бреда.
– Сложный случай, – вздохнул Пократов.
– Сложный, – подтвердила свита. И тоже вздохнула.
– Ну что ж, радуйтесь, Гультяев: не один в шестую отправитесь, вдвоем как-никак веселее…
– Не имеете права, – сказал Лукоморьенко. Сказал голосом слабым, еще не окрепшим после травмы черепа, но была в этом голосе такая сила убеждения, столько сознания собственной правоты, что его услышали все. Даже Атиков, прервав свое шепотливое общение с Богом, умолк и воззрился на Лукоморьенко в изумлении и ожидании.