Чайник, Фира и Андрей: Эпизоды из жизни ненародного артиста.
Шрифт:
Бежим с Наташей к поезду, мечтаем остаться, наконец, вдвоем в купе-люкс. Спускаемся в переход, ведущий к перрону. А там – толпы людей. У всех глаза заплаканные. Почти все в черном. Что такое?
Не сразу до меня дошло, что сегодня третье ноября – день похорон священника Ежи Попелушко. Любимца народа, певца свободы и «Солидарности», проповедника братства любви и независимости. Агенты Службы безопасности МВД Польши зверски убили этого светлого человека. Наверняка с разрешения большого брата. Изуродованное тело бросили в водохранилище, где его нашли только через
Мы пробились на перрон. Везде люди. Черное, траурное, рыдающее море. Со страшным трудом втиснулись в поезд на Познань. Тамбуры забиты, в купе, рассчитанные на шестерых, набилось по пятнадцать человек. Некоторые забрались на крышу поезда. Все молчат. Говорю Наташе по-английски: «Ни слова на русском, идем в буфет, мне нехорошо, должен попить». Кое-как протискиваемся в соседний вагон. По дороге смотрю на поляков. В поезде едут почти только одни мужчины. У многих разорваны на груди рубашки. Какие лица! Глаза красные, лица темные, некоторые корчатся от гнева, другие подавлены горем, плачут. Многие сжимают судорожно нательные кресты на груди. Пальцы белые от напряжения. Кресты впились в кожу.
Я никогда не видел в СССР «массового выражения народной любви» к человеку. Любили ли русские кого-нибудь кроме Сталина, Ленина и прочих злодеев? Есть ли вообще у русских «народная душа»? Или на ее месте давным давно стоит тюремная параша?
В прежние времена такая демонстрация народной любви случилась только один раз – когда хоронили Михоэлса в 1948 году, которого убили советские герои-гэбисты – раздавили живого грузовиком. Тысячи людей стояли молча на январском московском морозе. И хотя были, наверное, среди них и неевреи – любовь к Михоэлсу и траур показал не русский, а еврейский народ.
Кого же любили обычные советские люди?
Только, пожалуй, Высоцкого. Он задел их нерв. Помню его похороны в олимпийской Москве. Вышли толпы людей хоронить Володю. Мне они тогда показались овцами, у которых в стаде самый громкий, самый хриплый баран помер. Наблюдал в детстве за курами у нас во дворе. Убъет кошка цыпленка, а курица наскочит в горе на трупик, лапками землю зароет, закудахчет, задергается, кажется – вот-вот умрет от разрыва сердца бедная птица. А через минуту уже не помнит горя и трупика цыпленка, все еще лежащего рядом, не замечает. Как похоже на наших соотечественников!
Тут, в Польше, было не так. На лицах было написано – нет, пане коммуняки, вам это убийство даром не пройдет! Не забудут поляки Ежи Попелушко, как советские хохлатки забывают своих мертвых. Чтобы не довелось польскому народу еще пережить – не забудут, не простят. Бесстрашный ксендз будет и мертвый вести свой народ к свободе!
Поезд летит к Познани. Сгущается мрак. Некоторые мужчины молятся истово. Другие лупят себя в грудь кулаками, рвут на груди рубашку…
– Езус Мария! Горе нам! Горе!
Ходят по поезду волнами гнев и рыдания.
Тут мое отравленное тело не выдержало, замордованная душа, казалось, захотела от мучительной боли из тела вырваться. Ведь я – русский, советский, меня сюда прислали убийцы, я их именем должен играть Шопена для поляков. Я убил!
У меня начался припадок падучей. Из последних сил прорываюсь в тамбур, разбрасываю по дороге в стороны здоровых мужиков. Перед тем как потерять сознание, успеваю дернуть стоп-кран. Визжат тормоза так, как будто Луна в Землю врезалась. Глаза режет фиолетовый свет…
Через несколько минут, а мне кажется, через годы – вижу смутно лицо моей Наташи. Мы почему-то не в поезде. Вокруг – деревья. Мы в осеннем лесу! Свежий воздух со свистом входит в легкие. Я закрываю глаза. И теряю сознание на руках у моей жены.
Очнулся я в консульском автомобиле. Консул совещался с врачом.
– Можно ли его везти на машине в Варшаву?
– Смотрите, он у Вас тяжеленький.
На врачебном жаргоне это значит – живым вряд ли доедет. А у меня гудело в голове – ууу-ууу, не видать нам теперь Лондона. Гастроли коту под хвост. Не выдержал я последней проверки. Срезался!
И те, кто вытаскивали меня из советского небытия, в раздражении от меня отвернутся.
Я лежал, скорчившись, на заднем сиденье лицом к спинке и молчал.
Ноктюрн до минор – одно из самых мощных произведений Шопена. В музыкальном мире господствует мнение, что он написан под влиянием Листа и его венгерских мотивов. Мне кажется, что это заблуждение, связаное с некоторой ВНЕШНЕЙ ритмической схожестью пьесы Шопена с музыкой Листа. На самом же деле никакого глубинного сходства между ними нет.
Речь в пьесе Шопена идет не о Венгрии. И не о танцах. В ноктюрне до минор Шопен рельефно документирует свое горе, свою реакцию на подавление польского восстания русскими войсками в 1831 году. В боях с войсками Дибича и Паскевича погибли многие близкие друзья Шопена.
В первой части этого ноктюрна мы слышим голос композитора (в верхнем регистре). Шопен оплакивает своих людей. В нижнем регистре музыка имитирует звуки то отдаленных, то приближающихся пушечных залпов и взрывов снарядов. Сочетание этих двух музыкальных тем (рыдание и пушки) производит ошеломляющее впечатление. Слушатель присутствует в гуще сражения, он слышит траурные сетования Шопена и сопереживает ему.
Средняя часть этого ноктюрна могла бы стать польским гимном.
Эта музыка – страстный и гордый призыв к борьбе за свободу.
Заключительная часть ноктюрна – это смертельная борьба до победного конца. На мой взгляд, ноктюрн до минор имеет гораздо больше оснований называться «Революционным», чем знаменитый этюд, который современники Шопена назвали этим именем. Шопену, как никому другому, удалось показать ужас и безумие войны, угнетательства, кровавой жестокости.
Шопен познал и воплотил в своей музыке не только сладость, но и трагизм бытия, не только небесную красоту, но и кровавое насилие, не только одиночество и отчаянье человека, но и его радость и триумф общего правого дела.