Чехословацкая повесть. 70-е — 80-е годы
Шрифт:
Но и за работой дед то и дело прислушивался — не летят ли скворцы. И всякий раз, когда дед настораживался, Еник с благоговением и любопытством следил за его движениями.
В давильне все для Еника было ново и интересно: полумрак и, темнее полумрака, старое потемневшее дерево, допотопный пресс для винограда с фигурками хитроватых гномов и по сторонам от них — вырезанными гроздьями винограда и листьями на главном брусе. Взобравшись на кадушку, Еник щелкнул ногтем по глиняному кувшину, но достаточно было строгого дедова взгляда, чтобы Еник понял — кувшин вещь
— Деда, ты видел у нас в садике лошадку? — Еник осторожно заглядывал в самый винный погреб, круто спускавшийся вниз, скупо освещенный, с двумя рядами внушительных бочек.
Дед выпрямился во весь рост, плеснул себе из стеклянного кувшина красного вина, но, пожалев, видимо, свой язык, налил себе из другого кувшина белого вина.
— Какую лошадку? — переспросил он, прекрасно зная, о чем речь, но его уже начала раздражать Еникова молчаливость. За все время, что они были вместе, тот едва ли произнес три-четыре фразы.
Вот и сейчас Еник лишь обиженно наморщил брови. Однако не выдержал и принялся объяснять. Для него самым главным была сейчас лошадка-качалка, она была даже важнее огорчения, что дед не заметил ее.
— Ну у нас, в детском саду… Новая лошадка… Я даже не покачался…
На дворе возмущенно раскричались синицы. Дед вытянул шею и замер.
Еник тоже. Затем он громко выдохнул, и глаза у него засияли.
— Деда, я пойду караулить, а когда прилетят скворцы, я тогда… — Объяснить дальнейшее для Еника оказалось затруднительным. — Я тогда позову тебя.
Дед улыбнулся его решимости и опасениям.
— Ну беги карауль, парень, беги.
— Я буду как твои глаза, ладно?
Дед даже поперхнулся и только кивнул:
— Гляди в оба…
* * *
Добеш изо всей силы захлопнул дверцу газика, стукнулся локтем о руль и выругался. Конечно, он дурак, и, заново перебирая все в памяти, не мог не признать, что в самом деле ведет себя глупо. От любви и умный сдуреет, уныло заключил он.
Он ведь ясно сказал ей: «Как следует подумай и не делай из меня шута горохового». Хотел было сказать «идиота», но, поскольку все свидетельствовало о том, что он ее любит, употребил более подходящее слово. Оно было вроде… покорное. Разумеется, он ее не любил, но все так сложно запуталось, что в крайнем случае мог, бы и полюбить. Вот, скажем, при нынешней ситуации. Он ждал ее и не был уверен, придет ли она.
Девица была очень красива, и глаза ее смотрели до того выразительно, что могли бы поведать целый роман. И Добеш оценил их выразительность. Не сразу. Увидев ее впервые, он лишь испытал сожаление. Сожаление, что женат и старше ее лет на десять, не меньше, — так что какие тут могли быть иллюзии?
Однако в выражении ее глаз он увидел свою надежду..
Сотни раз Добеш клялся себе, что никакие такие фокусы больше не проймут его, и сотни раз расхлебывался за это. Или его одолевала жуткая тоска, потому что влюблялся он всегда одинаково легко и быстро, совсем так, как коренастые мужчины сразу испытывают чувство голода, стоит им учуять запах жареного мяса. И чем неблагоприятнее были обстоятельства, тем сильнее он влюблялся.
Удивительно ли, что Марта частенько плакала? Она любила его, а у него не было никаких причин любить ее. Пылкие чувства просыпались у Добеша лишь тогда, когда она выгоняла его из дому, начинала с ним разводиться и отправлялась к адвокату.
Стеклянные двери наконец распахнулись, и вышла девица Кширова, жмурясь от яркого солнца. Добеш перестал дышать. Он видел вахтершу Гомолкову, она провожала Кширову взглядом, и ей все было ясно как божий день. И за любым из окон могли быть те, кому все было ясно как божий день, и все равно девица шла как ни в чем не бывало и помахивала сумочкой, спокойно направлялась к машине. Добеш перестал дышать, захлестнутый этим взрывом самоуверенности, гордости, дерзости, коварства и ангельской целомудренности, смирения и спеси, потому что все это можно было увидеть в движениях этой девицы, и ничего тут не было нового: никто не знал, как об этом сказать, хотя, в общем-то, знал, что это такое, но не мог подобрать ему названия.
Девица Кширова открыла дверцу заляпанного грязью автомобиля, а поскольку газик рассчитан главным образом на проходимость в любых условиях и высок и на особые удобства и элегантность не претендует, ей пришлось высоко поднять ногу, чтобы попасть внутрь, настолько высоко, что коротенькая юбочка задралась и сама собой уже не смогла опуститься к коленям.
Добеш скользнул взглядом по опушенной нежным инеем ее ноге повыше колена в тень ложбинки и включил без того уже включенный мотор, но до тщеславного упоения победой ему было пока далеко, дальше, чем до северного полюса.
Девица Кширова шумно дышала полуоткрытым ртом, глядя куда-то вдаль, и взгляд ее был неподвижен, как деревья зимой.
Они медленно проехали через деревню. Добеш не в состоянии был переключить на вторую скорость. Это были мгновенья, мучившие его кошмаром и многие годы спустя, во время бессонницы. Ну мало ли куда они могли ехать — в здешний национальный комитет, в город ли, в земельное управление; газик с эмблемой ЕСК[7] за день проезжал десятки раз по улицам деревни, и в нем сидели мужчина и женщина. Но у Добеша было ощущение, что сейчас они едут с транспарантом и каждый встречный пялится на них пятью парами глаз.
От магазина самообслуживания, простукивая дорогу белой палкой, шел слепой Прохазка. Впереди него шла его статная и, что видно было с первого же взгляда, несокрушимая жена, вышагивала, будто директор цирка. Остановив мужа вытянутой рукой, она повернула его и придала нужное направление — через дорогу. И, снова опередив его, повелительным жестом подняла руку навстречу приближающемуся автомобилю.
Конечно же, Добеш остановился бы. Но Прохазкова заставила его притормозить по крайней мере метра на два раньше.