Чехословацкая повесть. 70-е — 80-е годы
Шрифт:
Кондитерша положила на прилавок тридцать «партизанских» и спички и потянулась за коробкой от рождественского шоколадного набора.
Дед остановил ее.
— Я уж свое выпил до понедельника… А ты на меня не смотри, — добавил он, заметив изумление и разочарование на лице кондитерши. Он никогда не исповедовал пуританство, но все же полагал, что даме не следовало бы так увлекаться ромом. Но либо кондитерша не была дамой, либо заграничный ром был исключительно хорош. Дед прямо ощутил на языке его вкус, и гордое сознание отречения сразу перестало его радовать.
— Ну знаешь, —
— Спички у меня тоже пока есть. — Дед отодвинул коробок назад к продавщице, и она сердито загремела в ящике с мелочью в поисках двадцати геллеров, нарочно выбирая по пятаку.
— А внуку ничего не купишь? — откликнулась Броускова. — Такой славный мальчик!
— Мы теперь вместе экономим, — загадочно объявил дед. — Правильно? — наклонился он к Енику.
Еник уже насупился, так что ему оставалось лишь пожать плечами.
— Хочешь чего-нибудь? — спросил дед неуверенно.
Еник постукивал носком сандалии по пятке.
— Может, жвачку?
Еник бросил мечтательный взгляд на пирожное перед пани Броусковой. Больше всего ему понравилось, как она его ела, легко взмахивая руками, словно задавала такт таинственной и неслышной мелодии.
— Тогда дай мне… тоже вот… — Дед показал пальцем. — Сколько оно стоит?
Кондитерша, не говоря ни слова, лишь закатила глаза.
— А ты теперь выглядишь тоже намного лучше, — неожиданно начала Броускова о другом. — Знаешь, что Яхим умер? Бедняга… Переселился, чтоб пожить в здоровом климате с чистым воздухом, да не больно-то он им надышался.
Продавщица подала пирожное в наилучшем виде, на какой только была способна. На серебряном подносике. Енику пришлось сесть против пани Броусковой. Он покраснел, словно явился свататься. Лицо его пылало, и ни за что на свете он не поднял бы глаза.
— Ты что! — с упреком перебил дед Броускову. — Как же Яхим умер, если я каждый день с ним разговариваю? Если он живет здесь?
Броускова обиженно моргнула и быстрее заработала ложечкой.
— Ты все время путаешь его с Отакаром. И путал, еще когда мы ходили в школу, потому что у них на лице были одинаковые родимые пятна.
Еник выждал, когда пани Броускова снова принялась за пирожное, и повторял каждое ее движение. Но в конце концов не удержался, окунул палец в сливки и облизал, а крошки собрал, в то время как пани Броускова их только рассыпала.
Дед сердито смотрел на кондитершу, которая язвительно улыбалась, слушая бестолковую болтовню Броусковой. Ему самому стыдно было слушать, а также видеть ее нелепую одежду и сознавать, что он никогда не отважится сказать ей об этом. Хоть бы кто когда намекнул ей, до чего она смешна… Но зачем было говорить это когда-то красивой девушке? И теперь ради чего — старухе? Дед испытывал стыд и какую-то вину, но также и облегчение, что время уберегло его от одиночества, которое, сманивая видениями, легко уводит на ложный путь.
— Зайди когда в гости, — предложил он Броусковой сдавленным голосом. — Поговорить… не при ней, — ожег он взглядом продавщицу и сгреб пятаки с прилавка в ладонь.
Кондитерша хлопнула полотенцем по мухам.
— Ты серьезно? — растрогалась Броускова, но тут же хихикнула. — В самом деле, отчего не прийти? Отчего не прийти теперь, когда нам по сто лет…
— Еще бы, — прогудел дед. — Что правда, то правда.
Броускова заметила, как Еник потихоньку подглядывает за ней и повторяет ее движения. Она хитровато подмигнула ему, а у Еника от горького стыда сразу поникла голова.
— Ну что, дед? — поинтересовалась Броускова. — Слушается он тебя?
Еник потерял дар речи за добрых полчаса до этого.
— Я завидую… — прошептала Броускова. — Я б завидовала, что у тебя такой внучек… Если б это не был ты.
Дед мельком глянул ей в лицо. Глаза у Броусковой вылупились из колючей скорлупки рассеянности и влажно заблестели. Будто каштан из лопнувшей верхней кожуры.
* * *
Губерт распахивал бабке Коубковой картофельные грядки на огороде. Проселочная дорога пролегала рядом с огородом, и дед не мог пройти мимо просто так, с безразличным видом, как турист, подгоняемый видением замка. Да и Еник не дал бы ему.
Пять старух подбирали картошку в ведра и ссыпали в мешки. Они без умолку трещали об испорченности света, и головы их сновали так низко над землей, будто они и родились такими согнутыми. А ведь когда-то они выступали горделиво, прямо; дед всех их помнил: ясный взгляд и гладкие лица, накрахмаленные торчащие юбки над округлыми икрами, пестрые вышитые юбки, каких теперь днем с огнем не сыщешь.
Мерин был белый, в темных яблоках, толковый конек. Когда он, раздув ноздри и чуть не падая на колени, двигался вперед, сверкающее выгнутое острие лемеха с глухим потрескиванием разрывало корешки, а быстро вращающиеся «пальцы» картофелекопалки разбрасывали распаханный ряд невысоким гейзером — сперва отлетали сухие стебли, затем черные куски жирной почвы, и, наконец, разлетались маслянисто-желтые картошины, словно с неба сыпался дождь дукатов.
В постромках потрескивала дратва на швах, толстая, как шнурки на ботинках, и выброшенные на свет божий личинки жуков в ужасе колотились белыми попками. Двухметровый Губерт, следуя за картофелекопалкой, просто порхал, и, не будь в нем более центнера веса, глядишь, и взлетел бы. Вороны хриплыми голосами скликали друг друга, безо всякою страха печатали уродливыми ножками крестообразные следы по свежим пластам земли, жадно склевывая перепуганные белые пушинки, и благодарно помаргивали на божий свет блестящими угольками своих глазок.
Бабки постепенно удалялись от дороги, их болтовня напоминала щебетанье улетающей птичьей стаи. Губерт порожняком возвращался назад. Еник присел на корточки, в вытянутой ладони он держал личинку, прекрасную, как девичий сон, поджидая воронью королеву.
— На-на-на… цып-цып-цып… — шептал он в уверенности, что колдует.
Губерт спотыкался о комья земли, мерин же поднимал ноги, как его светлость князь, помахивая головой, от чего звенели удила и цепочки на упряжи.
— Как поживаешь? — спросил Губерт, но на этот раз криво усмехнулся.