Человеческий панк
Шрифт:
Расплатившись, я ухожу, пьяный и взволнованный, перед глазами вспыхивают образы, замутненные пивом. Иду по пустым улицам, один, ты не один, когда у тебя есть семья, а я очень долго был один, хотя и не жалел особо, но сегодня как-то по-другому, это всё письмо. Выпивка может действовать по-разному, я вхожу в тень деревьев, и тут она приободряет меня, я чувствую себя лучше. Пахнет эвкалиптом, потом чем-то более привычным, сильный запах домашнего самодельного пива, только доносится он почему-то из полуразбитого кирпичного здания. Я останавливаюсь и рассматриваю дыры в его стенах. Входной проём без двери и окна без стёкол. Снаружи, прислонившись к стене, сидят люди — пьяные по-чёрному. Я подхожу, заглядываю в первое окно — комната заполнена людьми в обычных рубашках, никакой маоистской формы, за длинной стойкой продают пиво в пластиковых канистрах. Хрен его знает, что это такое, кто-то из сидящих
Я сажусь у стены, даю одному из них денег, чтобы он купил мне бутылку. Он заходит внутрь и сейчас же возвращается. Я пробую пиво. Ему далеко до того, которое я обычно пью. Но оно и дешевле, что показывает, насколько беден средний китаец, раз ему приходится пить такое. Я совсем никакой, и в голове у меня каша. Не могу вспомнить ни слова из китайского, завтра уезжать. Я вижу Смайлза, и мне хочется замазать чёрной краской его лицо. Настроение резко меняется, и я знаю, чем это закончится. Ничего с этим не поделать, я понимаю, что правильнее всего встать и уйти, но не могу себя заставить, скатываюсь куда-то вниз.
Это слёзы, и мрачная злость, которая приходит теперь так часто, хочется, чтобы что-нибудь случилось, хочется рискнуть, как будто наказать себя за преступление, которое никто не считает преступлением, кроме тебя. Надо было соображать лучше, если бы я догадался остаться тогда у моста, то вытащил бы Смайлза. Может быть, всё ещё было бы по-другому. Не знаю.
Выходят шесть или семь китайцев, я вижу, что они на взводе, но, честно говоря, мне насрать. Я даже хочу, чтобы они начали. Они задают вопросы, у двух на лицах улыбочки, один особо назойливый придурок всё время приказывает — говори по-китайски, говори по-китайски — это, похоже, единственная фраза на английском, которую он выучил. Он дышит перегаром и патриотизмом, обожает партию и Председателя Мао. Я слышал это уже столько раз: Хань считают себя какой-то высшей расой, тысячи лет изоляции, иностранцы, как я, в их глазах хуже собаки, последние отбросы. Я вспоминаю, как они относятся к тибетцам и жителям Синь-цзян, беспартийным крестьянам. Я вижу рынок в Кантоне, как я медленно ухожу оттуда. Я ничего не мог сделать для большеглазой обезьянки, слишком тонкая цепочка врезалась ей в руку, открытая рана там, где шерсть вытерлась и железо прорезало кожу. Живой труп.
И я думаю о Смайлзе и как я поехал на другой конец света искать работу. Он сошел с ума, надолго попал в психиатрическую лечебницу, жил под контролем, по уши накачанный наркотиками, опытные врачи пытались усмирить болезнь, Смайлз жил как будто на другой планете, раскрывал всемирные заговоры и всё в таком духе. Я подрабатывал в пабе, ни к чему не стремился, делал, что просят. Вроде бы моей вины нет, даже Тони посоветовал мне использовать эту возможность, но как ни крути, я оставил Смайлза, послушался Нормана Теббита и уехал. Последний раз я видел Смайлза три года назад, это была просто тень парня, с которым я вырос. Когда я сказал ему, что еду в Гонконг, он обрадовался, сказал, что приедет навестить меня. Границы у них хорошо охраняются, мы будем в безопасности от Гитлера и Сталина, Мао никогда не заключит с ними союза. Я вспоминаю его и вижу ту обезьянку. Для Смайлза тоже не было никакой надежды.
Поэтому я виноват, поэтому я зол, а драка уже началась. Я не заметил когда, но я уже на ногах и обмениваюсь ударами с Говори-По-Китайски и его дружками, не знаю, коммунист он или из Гонконга, но явно не обычный крестьянин, который копается в канавах и ест лягушек, и не рабочий, обжигающий руки деталями на заводе. Мне плевать, пусть он хоть глава тайной полиции. Все пьяные и почти не чувствуют боли, его губа окрашивается кровью, когда один из моих ударов достигает цели. В глазах у него настоящая ненависть, я часто вижу такое в Китае, скрытую под спокойной поверхностью кипящую злобу страны, живущей авторитарным режимом и жёсткой партийной дисциплиной. Они набрасываются на меня, крича, как бешеные, сбивают с ног, я качусь по земле, меня пинают, я не чувствую ударов, только немеют спина и руки. Они всё не останавливаются, потом удары прекращаются, значит, они ушли. Подходят люди, поднимают меня с земли, отряхивают мне одежду.
Какое счастье, что мы в полицейском государстве, и никому не хочется болтаться рядом, потому что придётся отвечать на вопросы. Я слышал, что для иностранца ударить китайца считается серьёзным преступлением. Меня тошнит, но это, скорее всего, из-за выпивки. Я ползу в гостиницу и у меня такое чувство, будто из меня выбили что-то плохое. Хотя бы на некоторое время. И это хорошо, иначе я бы оказался
Сейчас мне кажется, я давно заметил, что с Гари не всё в порядке, только не задумывался об этом. Изменения происходят постепенно, и ты не замечаешь, когда случается непоправимое и пути назад уже нет. Люди забывают, смиряются и приспосабливаются ко всему. Смайлз стал другим, когда вышел из комы, он больше не улыбался постоянно, как раньше. Он смеялся над шутками, реагировал на смешное вполне нормально, но той неизменной улыбки больше не было. По-настоящему изменяться он начал через несколько лет после того случая у канала, и ещё через некоторое время мы перестали называть его Смайлзом. Прозвище больше ему не подходило. Конечно, мы не собирались за круглым столом, чтобы принять это важное решение. Иерархия власти, политические дебаты, скрытые агитаторы, организующие митинги протеста — всё это примочки нашей власти, в реальной жизни всё происходит естественно.
Смайлза выписали из больницы, и жизнь продолжалась. Лето кончилось, мы опять пошли в школу, потратили ещё год жизни, и вдруг всё закончилось, мы уходили окончательно, запихивали учебники в мусорные баки и сжигали их. Школа ничего не дала нам. Нас учил панк, в этих словах была наша жизнь, они были тем, что мы видели и о чём думали, тексты писали люди, которых мы уважали, потому что они сами жили тем, о чём писали, а не чужаками, пытающимися рассмотреть всё, оставаясь в стороне. Школа только тыкала потрескавшейся указкой в исторические даты, принципы государственной политики, тщательно отрисованные портреты лордов и правителей в ярко раскрашенных одеждах, башни замков и мелких людишек у подножия, серых крестьян, сидящих в лачугах за городской стеной, безликих, жующих репу. Мы знали, где мы живём, и что наша культура и ярче и богаче того, чем нас пичкали. Все их выдумки ничего не значили для нас, они были настолько скучны, что невозможно было их осознать, и в результате мы даже соглашались с учителями, что мы просто тупые и нам не хватает концентрации внимания для того, чтобы понять, о чём они говорят. Нам это было безразлично, так что оставалась музыка, а из школы мы уходили, смеясь во всё горло.
В последний день мы напились и набились в автобусную станцию, чтобы устроить традиционную семестровую разборку, тогда мы были рады всем изменениям, панк был признан, стало выходить больше альбомов и появляться больше групп. Он был у нас в крови, поэтому мы одевались по-особенному, скины — это было уже не то, темой той ночи была «Школа окончена» [21] .
Следующим утром я проснулся и осознал, что теперь пятьдесят лет я буду работать пять дней в неделю. Если повезёт. Я это помню как вчера — жестокое похмелье и непонятная грусть оттого, что я больше не вернусь в школу. Идиотизм. Я всегда её ненавидел. Но вдруг всё переменилось. Как будто меня отбросило назад и я снова ребенок, можно жить, как хочешь, только отвечаешь за большее.
21
«School’s Out», Alice Cooper.
Первая работа, на которую я устроился — на кухне в торговом центре. Я был посудомойщиком в заводской столовой, работал с десяти до четырёх, ещё часа два занимался всякой халтурой, вроде перетаскивания коробок и убирания мусора со стоянки. Мне нравилось. Работа была грязная, тяжёлая, с одной стороны мойки всегда была куча подносов и кастрюль, покрытых жиром и пригоревшими остатками еды, об которые раздирались губки, которыми я мыл, но с другой стороны всегда оставалось место для ледяной кружки пива из здешнего бара. Шеф был толстая скотина, приводил с собой собаку, потому что той было скучно сидеть одной дома, ходил по кухне и доебывался до всех, но вообще он был нормальный, хороший босс, никогда не возникал по поводу таких, как я. Двое поваров были раздолбаями двадцати с чем-то лет, в халатах и белых фартуках, и относились ко мне хорошо. Всем казалось это смешным, но они относились к своей работе серьезно. Они смотрели за тем, чтобы у меня под рукой всегда было пиво, запотевшая стеклянная кружка, прямо как в рекламе, холодное свечение, которое заставляло меня снова и снова тянуться за ещё одним глотком. Я выпивал пять-шесть пинт в день, и большая их часть выходила наружу в виде пота.