Человеческий панк
Шрифт:
Некоторые люди черпают свои идеи из книг, а для нас те, кто похож на Роттена, Страммера, Перси и Уэллера, были лучшими писателями, в своих вещах они писали про нашу жизнь. Им не надо было ничего придумывать, исследовать, они просто описывали то, что всегда мучило их изнутри, и их признали миллионы тех, кто чувствовал то же самое. Эти люди были современными, будничными авторами, таких в Англии раньше не было, они писали о жизни с помощью музыки, потому что книга им просто не пришла в голову, они стояли вне литературных классов и не пользовались обычными классическими ориентирами. И поэтому эти люди были такими особенными, их ориентиры совпадали с нашими, с нашими жизнями, а не с тем, что было тысячи лет назад тысячи миль отсюда в Древней Греции.
Я
В те годы у меня были девушки, но надолго ни одна не задержалась. Или я им надоедал, или они мне надоедали. Я и не стремился осесть. Мне всегда нравилась свобода, так уж я устроен. Может, я ждал, что Дебби Харри или Беки Бондидж войдут в паб, вытащат меня через стойку, засунут в такси и увезут прочь. Я рассчитывал только на любовь с первого взгляда, и долгие отношения считал поебенью. Должна быть страсть, иначе любовь превращается в морг. Вот что меня бесило в вонючих сквотерских панках, которые на самом деле были хиппи, потому что стоит прочитать любой из их фэнзинов — они там анализируют всё до косточек, замученные, как бродяги, а ты в курсе, что по большей части они из богатых семей, хвастаются, что вот у них крыша протекает, что холодно, они мёрзнут, убивают всякую страсть к жизни наповал. Если панк станет студенческим бунтом для пачки дрочил, которые считают себя «андеграундом» или «альтернативой» и носят шляпы Мао, я лучше на хуй стану соулбоем.
Был парень, который приходил в паб, он не врубался в музыку, но однажды вечером указал мне, что на этих записях играет до фига женщин, и он был прав. Я нашёл фотографии тех, кого видел во плоти — Полин Мюррей, Сьюкси Сью, Поли Стирен, Дебби и Беки, Полин Блек, плюс группы типа the Slits, Innocents, Bodysnatchers, и я и не думал, что это хорошо для жёсткой музыки. Это правда, с самого начала там было много женщин, зато не было ни одной великой хиппи-феминистки или мужененавистницы, и это были не куколки в платьях с рюшечками, и сиськи у них не свисали, как на Странице 3 в «Sun». Это было естественно, и мы созрели, и в газетах писали и говорили про слабых женщин, но мы их не видели. Все девушки, которых мы знали, были резкие, и когда мы были детьми, они освоили секс раньше нас, трахались со старшими парнями, и телеги про девственницу в белом платье тоже оказались хуйнёй.
Смайлз без напрягов прожил со своим стариком пару лет после комы, но потом возненавидел его и однажды начал рассказывать про Сталина и Гитлера, на которых сдвинулся ещё сильнее, маска соскользнула, и я удивился, сколько же он о них думал. Я видел, как его отец сбегает на работу, старается израсходовать каждый гран силы, может, ещё жалеет, что так грубо обращался с сыновьями, тоскует по жене. Мне было его жалко, я говорил Смайлзу успокоиться, я знаю, что его били, но были причины. Может, не стоило говорить, что сказал мне Сталин, когда он был в коме, но я рассказал, зря, потому что
Смайлз изменился после Борнмута. Всё стало очевидно, и я не знал, что делать. Он приходил в паб, когда я работал, и хотя просто сидел в углу с кружкой, я не хотел его там видеть. Он заставлял меня нервничать, смотрел, как я обслуживаю людей, спрашивал, почему я выбрал эту музыку. Я ни разу его не выгнал, а он никогда не причинял проблем, но я был на грани. Когда стало темнеть раньше, он начал оставаться дома, его настроение связано с погодой, он словно впадал в спячку. Облака висели низко, и солнца почти не было, Смайлз сидел взаперти дома. Я часто ходил к нему, но он редко впускал меня, а если и впускал, не мог сказать ничего вразумительного. Я звонил Тони, рассказывал про загоны Смайлза, но он давно съехал отсюда и до конца мне не верил.
Однажды я рассказал всё Дэйву, он заржал и печально признавать, но мы хорошо посидели, нажрались после закрытия, играли в пул в пустом пабе, играла музыка, мы трепались о Гитлере и Сталине. Я поставил «Satellite», обратную сторону «Holidays In The Sun», и Дэйв сказал, мол, помнишь то время, когда мы поехали в Норт Бэнк с Тони и Билли, когда «Челси» уделали «Арсенал». Мы, наверно, крепко нажрались, потому что ржали до упаду, вспоминая те дни, когда мы подростками ломились через туннели Финсбери Парка, всирались, что нас отмудохают чёрные, расчленят, как в газетах.
Прикол в том, что в больших городах всегда относятся со снобизмом ко всему, что не совпадает со стереотипом многоэтажек центра города, и вот мы с другими фанатами «Челси» с окраин Лондона и городов-спутников накатываемся на «Норт Бэнк» и устраиваем зачистку. Даже сейчас весело. Дэйв вспоминает, как Гитлер и Сталин организовывали для Слау славу и почёт, если бы газетчики не выяснили, что им платит совет. Мы смеёмся. Может, это последняя наша драка так застряла у меня в голове. Я почти хочу снова увидеть Дэйва. Мы смеялись над Смайлзом, и хотя он мёртв, я продолжаю хихикать в темноте.
Поезд не спеша въезжает в Москву, сначала вокруг медленно разворачиваются окраины, потом дома растут вширь и ввысь, величественные замки и бетонные многоэтажки, ограда стоит под углом к земле. Рюкзак собран, я стою в коридоре, смотрю, как появляется Москва, после свободных пространств последних дней это шок. Смотрю, снова смотрю, начинаю ржать. Кто-то взял баллончик краски и большими буквами написал «CHELSEA NORTH STAND» посреди каменного забора. Не верю своим глазам. Мы в сердце Советского Союза, одного из самых жестоких полицейских государств, и местные пишут названия бригад английских футбольных фанатов на ограде железной дороги. Ошизеть. Чувствую себя идиотом, смотрю на такие же граффити, которые писали по всему Слау десять лет назад. Ладно бы я был в Европе, так нет же, я в Москве, в центре Восточного Блока, силовой базе одной из супердержав, и самые страшная спецслужба в мире, коммунистический КГБ, не может остановить пропаганду контрреволюционных ценностей буржуйских хулиганов.
Поезд подъезжает к станции, медленный конец путешествия, разрядка после непрерывного движения с самого Пекина. Трудно поверить, что поездка закончилась, Рика в другом конце вагона машет железнодорожнику, чинящему платформу, уже чужая, снова в униформе, играет свою официальную роль. Она правильно говорила, но у меня тяжело на душе, учитывая, что знал я её пару дней, полная бессмыслица. Обычно парням такое нравится, сделать дело и расстаться без последствий, ещё одна разновидность обслуживания, а у меня почему-то комок в горле. Не знаю, жаль мне Рику, жаль себя или жаль, что нет выбора. Она отворачивается, интересно, о чём она думает. Мы проезжаем последние ярды дороги, еле ползём, гигантомания архитектуры Ярославского вокзала нависает над вагонами, поезд и люди похожи на гномов.