Человек и другое. Книга странствий
Шрифт:
Второй час уж пошел. Наконец, закончили. Вышел. Зоя ждет меня за воротами. Ну как церемония? – спрашивает. Похоже, говорю, мы с ним ее сорвали. С кем, смеется, с далай-ламой? Да, говорю, личная встреча, личнее не бывает. Ни слова не произнесли. Конфетку хочешь? В золоте, серебре.
Белый карандаш
В лесу еще темень, предутренний туман тянется меж деревьями. Идут в нашу сторону. Пятнистые. В легких бежевых униформах. Читалы, маленькие олени. Листву разучивают, а впереди – классный руководитель, дерево на голове.
А какой карандаш в детстве был самым чудесным? Да, белый. Белым по белому. А еще вата на елке, маленькие такие щипки, по бедности. Что-то в таком духе предшествовало творенью этих читалов в бежевых фланелевых сорочках с белыми ноликами, нарисованными детской нетвердой рукой. Похоже, левша он был,
Ходят по лесу, как на уроке природоведения, щиплют воображенье. А мы сидим в засаде – небольшой яме, задрапированной ветками, ждем самбаров – больших умбристых оленей. Каждое утро они переплывают реку и пасутся в этом лесу, а на закате возвращаются на свой остров.
Вот они, вышли, пересекают тропу, а двое – он и она – чуть отстали и медленно поворачивают головы в нашу сторону. Подходят, остановились в нескольких шагах, смотрят. У нее такое лицо красивое, столько в нем нежности и свеченья… Может быть, это Шива со своей возлюбленной? Тоньше солнечной пыли ее лицо. Она ведь сожгла себя, Сати. Стоят, смотрят. В этой утренней сепии они похожи на старинный дагерротип из семейного альбома, на миф о людском счастье.
Ей не терпится подойти ближе, разглядеть, что это там в зарослях. Подошла, пригнула голову, вытянула шею, прямо в глаза смотрит. Затаили дыханье, стараясь не моргать. А он стоит чуть позади, нервничает, вдруг вскрикнул – и нет их, только куст подрагивает…
Солнце восходит, иду вдоль излучины, раздвинул ветки: самка самбара лежит, обглоданная до кости. Пытаюсь сфотографировать. Зачем? То куст мешает, то, если ближе, не входит в кадр. Чуть разворачиваю к себе ее череп, теперь грудная клетка не в том ракурсе, передвигаю…
Да, жила она на острове, может, сестра той, которую мы видели полчаса назад. Сестра или дочь. Лет двенадцать-пятнадцать ей было, по останкам судя. Мужчины на нее поглядывали, когда на рассвете она из реки выбредала, золото брызг отряхивая. А потом стояла в лесу, ветки перебирала, веды, упанишады… Слабенькая была, странненькая в семье. Бродила по лесу, чуть кивая, всегда одна, в стороне. Станет в зарослях, почти не видна, под ноги смотрит, игра света. А солнце вяжет листву над ней, на тонких спицах, вяжет и распускает. Может, она заблудилась немного, стемнело, все уже перешли на остров, а она все еще здесь, к ручью спускается, думает, по ручью вниз, а там уже и река… Или рвал он ее на глазах у семьи, у всего народа, кинувшегося врассыпную? Врассыпную, кроме одного, который встал как вкопанный и глядел, как тот повис у нее на горле и гнул к земле, а потом, когда она стихла, рвал из нее куски горячие. Все было кончено в ней, только глаз, казалось, еще смотрел в небо, подергиваясь. Глаз и губы еще подергивались, когда тот рвал из нее куски, урча над пахом.
А теперь рука, левая, эта, моя, лезет туда, роется в ее смерти, кадр выстраивает, как икебану. Влажная земля, прелые листья. Белый карандаш… Тот, на котором вся ее жизнь держалась.
Ворота в рай
Вход в мокшу (в отличие от нирваны, чуть светлей и теплей) находится, как известно, в Рамешвараме, городе столь же священном для индусов, как и Варанаси. Расположен он на острове в Манарском заливе, в сорока километрах от Шри-Ланки. Ныне это, скорей, бойкий пгт вокруг взметенного ввысь пирамидального храма с водяным чистилищем в его сумрачном чреве. Тьмы паломников, сдав обувь в гардероб, тянутся цветной скрученной нитью сквозь ушко входа и выпрастываются на выходе преображенными, мокрыми и счастливыми. Внутри храма с его вертолетным пространством, боковыми галереями и закоулками расположено 22 колодца (с разным вкусом воды), к которым выстраивается очередь. На бордюре выплясывает водяной, лет под девяносто, со снежной бородой до пупа и в стрингах. В руках у него шест с ведром, который он сует в колодец и вытаскивает, перехватывая, будто танцует «яблочко», и окатывает в порядке очереди следующего новобранца – веером от живота или сверху вниз. Окатившиеся этой благостью, отходят во тьму и, растягивая тканевые ширмы, переодеваются.
В одном из тихих закоулков храма я увидел сидящего на полу человека, очень похожего на Рогожина из «Идиота». Зыркнув на меня, он снова погрузился в книгу, лежавшую у него на коленях – детскую, для раскрасок, – перекладывая страницы ржавым кухонным ножом.
Что же я делал там в те несколько дней перед тем, о чем будет речь впереди? Из главного, что осталось не в памяти, а в сердце: спасал ослов, терзал пальму и покупал заброшенный дом на пустынном берегу.
Хотя ослов в Рамешвараме и не больше, чем паломников, но и не меньше, чем коров, например.
А пальма росла во внутреннем дворе-колодце того отеля, где мы снимали номер на третьем этаже. И одна из нижних ветвей этой древней могучей пальмы, верхушку которой раскачивал ветер, все время елозила по нашему окну, издавая какой-то нечеловечий стон, жалобу, и скребла по окну, и стучала в него. Мы терпели, как могли, но уснуть было невозможно, и я открыл окно, ухватил ее за эту лапу, пытаясь подтащить ближе, держа в другой руке нож, тот самый, которым спасал ослов, но в ней, этой пальме, была такая силища, что она не только не поддавалась, но вытягивала меня из окна, будто чувствуя этот нож в руке, и так мы препирались, перетягивая друг друга, пока я, наконец, не изловчился отрезать ей эту кисть, которой она скребла по стеклу. А потом до утра она тихо елозила этой культей и прикладывала ее то так, то эдак к окну… Ни сна, ни слов. Ножик, швейцарский.
А потом, у залива, где я присел, разговаривая с одним маленьким осликом, меня вдруг тронул за плечо некто, сказав: «Дом не нужен?» И мы поехали с ним на его мотороллере посмотреть. Пустынный берег и такая же пустынная морская даль. Сели с ним на песок, между лодкой и просыхающей сетью, чертим, рисуем с ним дом, сад, складываем, умножаем, получается пять тысяч долларов за все про все. И я представляю себе этот дом с башенкой, винтовой лестницей, подзорной трубой – туда, в морскую даль, и баркас на причале, и тропинку к дому, и свет в окне, и – дерево посадить, и книгу писать, и сына родить… У ворот рая. Стер, встал, простились.
На следующий день мы отправились к Адамовому мосту. Это цепочка необитаемых островков между Рамешварамом и Шри-Ланкой. Идти к ним нужно несколько километров по узкой песчаной косе, на острие которой в час заката схлестываются воды двух морей, как в сабельной пенно-кровавой битве. А дальше, за этим схлестом, в метрах ста – белеет первый из этой цепочки островков. Согласно Рамаяне, здесь был мост, построенный войском обезьян Ханумана для того, чтобы Рама смог пройти по нему и вызволить из плена свою возлюбленную Ситу, заточенную демоном Раваной на Шри-Ланке. А согласно другому источнику, это путь Адама, шедшего в обратном направлении – от Шри-Ланки, где был рай, на землю. То есть, выходит, смотря с какой стороны глядеть: с одной – рай, с другой – сад демона. Недавние снимки HACA и радиоуглеродный анализ каменных плит на дне залива вроде бы не отрицают искусственного происхождения этого «моста», датируя его приблизительно тем же «рамаянным» периодом.
И вот идем мы по этой косе, у самой кромки воды, идем в виде некоего троеточия: где-то вдали позади меня Зойка, а впереди – на таком же расстоянии – маленькая фигура индуса в развевающейся на ветру красной шали. И время от времени, то я, то Зойка входим в воду, окунуться, а индус подымается на дюну и присаживается у каких-то полузанесенных песком руин, затепливает свечи, идет дальше. Но вот я наверстываю расстояние меж нами и вижу, что у него нет правой руки. И снова он отдаляется, и так мы идем, трое, то ближе, то дальше друг от друга, каждый в своем мире.