Человек и оружие
Шрифт:
— Ты еще считаешь его человеком?
— А кто же он? Гусак?
— Двуногий зверь! Такой же бесноватый, как его фюрер. Дать бы ему, чтоб и не пикнул!..
Я считаю, однако, что с такими вещами спешить ни к чему.
— Прекратить дискуссию! День проживет, а там видно будет.
Немец, похоже, понимает, что речь идет о нем, что решается его судьба. Притихший, внутренне напряженный, он вопросительно смотрит на меня своими голубыми арийскими глазами, пока я не говорю ему:
— Шляфен. Спать.
Духнович и немец ложатся
Когда мне кажется, что все уже спят, неожиданно подползает Заградотрядник.
— Ну скажи, почему ты не разрешаешь прикончить его? Жалеешь?
— Нет, не жалею.
— Так в чем же дело? Принцип?
— Возможно.
— Ох, Колосовский!
— Охай за себя, за меня не охай.
Весь день, пока другие спят, распластавшись в подсолнухах, один из нас по очереди сидит над немцем, стережет, рассматривает его, своего смертельного врага, вблизи. Он молод, как в большинстве и мы. Светловолосый, стриженный под бокс, со свежим румянцем на щеках. Видно, от пережитого нервного потрясения он обливается потом, руки у него липкие, как в солидоле. Когда солнце стало припекать, он снял с себя френч, снял штаны, остался в одних трусах, подставив солнцу свои хорошо натренированные мышцы. Он часто переворачивается, ложась то на спину, то на живот, — видно, не спится ему, терзают беспокойные мысли о своей теперешней судьбе.
Когда пришла моя очередь караулить его, немец будто вздремнул, но я заметил потом, он лишь делал вид, что спит: сквозь приспущенные веки неусыпно следили за мной голубые щелки его глаз. О чем он думал? На что надеялся? Может, только и ждал той минуты, когда меня одолеет дремота и он, вскочив, бросится туда, где за горизонтом грохочет война.
Неподалеку от нас по степи проходит железная дорога, и, когда приподнимешься, из подсолнухов виден переезд с черно-белым шлагбаумом. Кто опустил его, этот шлагбаум? Враг-оккупант или, быть может, последний наш железнодорожник, перед тем как покинуть свою степную будку, напоследок перекрыл за собою дорогу на восток?
Там — никакого движения. Время от времени над нами в небе проплывают горбатые самолеты. Никакие шлагбаумы для них не преграда. Грузно идут курсом на восток. Я вижу, что пленный, прищурившись, следит за ними.
— «Юнкерсы»?
Немец утвердительно кивает головой: «юнкерсы». Бомбовозы.
— Руки бы отсохли у того, кто их выдумал! — говорит, проснувшись, Гришко и обращается к Духновичу, который, оказывается, тоже не спит: — Кто его изобрел, первый самолет?
— Тот изобретатель едва ли думал о войне.
— А тот, который изобрел бомбу?
— Тот скажет, тоже не хотел.
— А тот, что газы?
— Это вот у него спроси, — кивнув на немца, говорит Духнович. — А ведь действительно получается чертовщина какая-то, — говорит он после паузы, — Ученые изобретают динамит и делают это вроде бы с самыми добрыми намерениями; делают бомбу, уверяя, что не хотят уничтожения; конструктор строит самолет тоже как будто из самых лучших побуждений. Сконструировали, сделали, а потом — на! — передают в руки сумасшедшему, в руки маньяку, который все плоды человеческого гения поворачивает на войну, а ученые, видимо, считают, что они тут ни при чем, что они не соучастники преступления.
Колумб, проснувшись, рассматривает немца в упор.
— Вот интересно, сам-то он хотел войны? Спроси его, — говорит он Духновичу.
Немец, выслушав вопрос, отрицательно качает головой: нет, он не хотел. Отец его, майор, сам задохнулся в газах еще в ту войну…
— А что же его принесло сюда?
— Говорит, его воля ничто в сравнении с волей фюрера!
— Передай ему, — говорю я Духновичу, — фюрер их еще не раз пожалеет, что начал войну. Она обладает свойством бумеранга. Рано или поздно останется от их поганого рейха пепел, скажи ему это.
— О! Это было бы ужасно, — говорит немец, выслушав Духновича. — Увидеть готику родного города в руинах, увидеть в руинах средневековые наши соборы, ратушу, старинные дома, памятники, которые стали известны всему миру по гравюрам прославленных немецких мастеров. Майн гот! Пусть этого никогда не будет. Я видел Варшаву, Львов, видел разрушенное ваше Запорожье, меня поразил ваш Днепрогэс, это сооружение-модерн, которого я не ожидал встретить в скифских просторах… Скажите, это уже Скифия?
Он явно впал в меланхолию. Голос его стал печальным, каким-то надорванным. Поднявшись, пленный сел среди подсолнухов и, боязливо поглядывая на желчного, даже во сне хмурившегося Заградотрядника, начал делиться своими переживаниями, заговорил о том, какое тяжкое впечатление производят на немецкого воина эти безграничные степи, завоеванные и незавоеванные.
— Мы, немцы, привыкли к малым расстояниям, небольшим территориям, а тут у вас все кажется безграничным. Это действует на психику. Немец не привык мыслить категориями ваших просторов, и вид этих океанических степей рождает во мне сейчас чувство почти мистическое. Может быть, я слишком интеллигент, но я заметил с некоторых пор, что степь ваша разрушает во мне энергию, убивает воинский задор.
— Это не степь убивает…
— Нам говорили, что мы, немцы, властелины и идем сюда владычествовать. Но когда мы, наступая на Запорожье, еще за Днепром вышли на холмы и увидели перед собой грандиозную панораму Днепрогэса и металлургического завода в степи, я подумал: «Мой фюрер, здесь будет нам тяжко!»
— Вот не думал, что молодчиков из «Гитлерюгенда» могут мучить такие сомнения, — заметил Вася-танкист, проснувшись и растирая в ладонях подсолнечные листья для закурки.