Человек и пустыня (Роман. Рассказы)
Шрифт:
Храпон и Фима ранними утрами на лошади ездили в лес покупать. Но теперь мужики уже не брали денег, а требовали вещи. И каждый раз Храпон увозил целую вязанку белья, одежды, — менял на хлеб.
Из деревни Рыбное в дом приезжал мужик Квасов — старый знакомый Василия Севастьяновича — и с добродушной, откровенной наглостью говорил:
— Денег за хлеб не беру, а вещи вот у вас хорошие есть, — их бы я взял.
Он, как хозяин, ходил по андроновскому дому, его провожал сам Василий Севастьянович. Квасов важно осматривал картины, мебель, шкафы, зеркала.
— Вот я бы эту трюму взял. Пудик мучки
Василий Севастьянович ругательски ругал его в глаза.
— Ты подумай-ка, что говоришь! Это трюмо шестьсот рублей стоит, а ты пуд муки даешь. Креста на тебе нет, на подлеце!
Квасов ухмылялся смущенно, мялся и все-таки в третий приезд положил на воз трюмо, повез к себе в Рыбное.
Но можно было мириться: большевиков ругали и в городе, и по деревням. Богатые мужики ругали за то, что большевики отнимают у них хлеб и скот, мещане ругали за то, что нет работы, ругали купцы и фабриканты, ругали попы и монахи, ругали все. Недовольство росло, а новая власть, точно не замечая этого недовольства, поворачивала жизнь круто, словно железной уздой усмиряла норовистую лошадь. Только заводские рабочие да солдаты будто были довольны: они хозяева.
Виктор Иванович теперь частенько ходил по улицам — дома нечего было делать и тоскливо было сидеть, глядеть на унылые лица жены, матери, тещи. И хотелось ему понять, что делается — в городе, в мире. По улице ездили красноармейцы — верхами. И сколько, сколько раз Виктор Иванович слышал, как вслед им мещане шипели:
— Вот они, архаровцы-то! Стащить бы их с лошади! Ишь зубы-то показывают!
И это злобное шипение радовало, как хорошая музыка.
Дни шли. А люди налились злобой, как банки ядом, — вот-вот разобьются, разольются, яд потечет. На каждой улице, на каждом перекрестке уже собирались маленькие толпы, говорили вполголоса, оглядывались испытующе и тотчас расходились, едва вдали показывался серый красноармеец или человек в кожаной куртке. В глазах залегла затаенность, и лица у всех были угрюмы, как лес, в котором живут разбойники.
Василий Севастьянович с удовольствием, с дрожащей радостью каждый вечер успокаивал женщин, обещал:
— Подождите, теперь скоро. Скоро этим разбойникам конец придет!
Ксения Григорьевна качала головой:
— Уж придет ли? Чтой-то и не верится.
— Придет. Что посеяли, то и пожнут.
И все тайно радовались, с дрожью ждали конца… Фима, Храпон, Григорий, горничная Груша — все теперь обращались с хозяевами фамильярно, по-свойски, и все в один голос утешали: вот-вот, не нынче завтра.
— Что ж это такое, Виктор Иванович? Жить никому не дают. Мужики ругаются, чиновники ругаются, все ругаются. В самом деле, кому же радость? Никому никакой радости.
Нагибовские парни ходили по улице козырем, с фуражками на затылке, с особенной решительностью поглядывали на красноармейцев, и смех у них у всех был затаенный, злобный:
— Подождите!
Уже шел май. Волга в этом году стояла совсем пустая: ни пароходов, ни барж. Носились слухи, что в Самаре и Саратове идут восстания. В Цветогорье от этих слухов стало еще тревожнее.
Как-то — уже в конце мая — мужики собрались в городской думе утром, чтобы потолковать, как они будут теперь делить сено. Из года в год они собирались,
— Разойдитесь!
Красноармеец был маленький, безусый, почти мальчуган, с торчащими из-под фуражки вихрами. Он держал винтовку наперевес, угрожающе. Мужики заворчали.
— Мы свое дело делаем. Мы об сенокосе. Это политики не касаемо.
Парни нахмурились, в толпе сразу стало тихо-тихо. А красноармеец стоял на своем:
— Расходись!
И тогда все заговорили погромче:
— Это что же? Нам и дело делать мешают?
Красноармеец нервно отскочил шага на два назад и закричал тоненьким голосом:
— Расходись! Стрелять буду!
Павел Ремнев, мужчина в сажень ростом, первый кулачный боец по Цветогорью, поймал рукой винтовку, дернул. Красноармеец кубарем полетел к ногам толпы, и в толпе тотчас сразу вспыхнул рев: «Бей!» Толпа потоком понеслась к гостиному ряду, где (это знал каждый в городе) в запасных магазинах были склады винтовок и патронов. Только немногие покружились минуты две-три там, где упал красноармеец. Часовой выстрелил раз, другой. Толпа сбила его с ног. Часовой закричал жалобным, тоненьким голоском и сразу смолк, задавленный. Перед дверями на момент все смешалось. Кулаками били в дверь, гремели огромным замком. Голоса кричали:
— Камень бери! Бей!
И сразу десятки рук подняли огромный камень, лежавший здесь, у перил, с размаху ударили в двери. Двери с треском вылетели. Толпа ворвалась в темный склад и через момент люди поодиночке начали выскакивать уже с винтовками в руках, набивая в карманы пачки патронов. Человек десять тащили измятого красноармейца на пароходную пристань, там, у перил, раскачали его и бросили в Волгу. В новом соборе зазвонили в набат. Набат отозвался в других церквах. В одну минуту весь город наполнился судорожным звоном и выстрелами.
В доме Андроновых, услышав набат и выстрелы, сразу заметались. Ксения Григорьевна упала перед иконами на колени, крестилась торопливо, взывала:
— Господи, помоги им! Помоги!
У Виктора Ивановича дрожали руки. Он вышел на балкон. Выстрелы были вот рядом, только за этими домами, гремели оглушительно. Василий Севастьянович кричал во дворе:
— Закрывайте ворота! Дело обойдется без нас. Пускай там повоюют!
Виктор Иванович поспешно прошел двором на улицу, на ходу надевая фуражку. Елизавета Васильевна побежала за ним:
— Витя, куда ты? Не ходи! Не ходи! Пусть они сами… пусть они сами, проклятые, расхлебывают!
Он оглянулся на жену. Лицо у нее было перекошено, в глазах — мучительная злоба. С растрепанными волосами, бледная, с дрожащими губами, она была страшна в злобе: он никогда в жизни не видел ее такой.
— Не ходи! — крикнула она.
Виктор Иванович махнул сердито рукой:
— Пойду! Не могу сидеть. Ты слышишь? Все бегут!
Он сам открыл калитку.
По Миллионной улице к базарной площади бежали саженными шагами мужчины и ребята, бежали раздетые, без шапок, иногда босиком, и у всех лица были серьезны и страшны. В широко открытых, круглых, как пятаки, глазах мелькало безумие: бей!