Человек и пустыня (Роман. Рассказы)
Шрифт:
— Я помогу сгружать.
На первой телеге было восемь трупов, изуродованных последними смертными судорогами. Кузьмин прокричал:
— С убитых снимать все, чтобы лохмата не осталось!
— Зачем так? Хоть бы рубашку оставить.
— Рубашка живым пригодится. А они и голенькие полежат.
Подошли два красноармейца, стали стаскивать с мертвого сапоги. Один крикнул:
— Что ж ты, старик, не помогаешь? Держи!
Виктор Иванович взял мертвеца под мышки и так держал его, пока красноармеец стаскивал сапог за сапогом с негнущихся мертвых ног… Еще подъехали телеги. Толпа усердно копала
«Слава богу, его нет».
Но вот мелькнуло что-то знакомое… чистенькая гимнастерка, мягкие сапоги. Виктор Иванович сразу задрожал, положил обе руки на наклеску и так минуту целую стоял неподвижно, закрыв глаза. Боялся взглянуть.
— Что же ты остановился, старик? Или устал?
Виктор Иванович с трудом сказал:
— Я сейчас.
Да, это был сын, Василий Андронов, Вася. Вот от первого дня его рождения и до этого дня он знал всю его жизнь. Пуля попала ему в левое плечо возле шеи, как раз возле того места, где день и ночь — от рождения до смерти — бьется неугомонная жила. И легка, должно быть, была его смерть, потому что спокойно было побледневшее, строгое лицо, чуть повернутое набок, вызывающее и гордое, как в некоторые минуты повертывал он лицо живой, задорный, гордый. Кто-то уже успел снять шинель, расстегнул кто-то рубашку и унес золотой крестик на золотой цепочке, что сам отец привез сыну из Москвы.
Дрожащими, негнущимися руками Виктор Иванович поправил растрепавшиеся волосы… Ни звука, ни слезинки. Он собрал всю силу, один поднял тело — прямое и застывшее, — понес. И когда сыновний мертвый холод почуяла его разгоряченная работой грудь, холод страшный, Виктор Иванович вдруг не справился, хрипнул и опустил тело бережно на землю и на момент скрыл свое лицо у него на груди. Мимо ходили:
— Что, старик, аль тяжело?
Виктор Иванович, с трудом выжимая слова, сказал раздельно:
— Тя-же-ло…
И в этих раздельных словах, и в этом самом слове была страшная правда: тяжело!
— Ты бы позвал кого. Вдвоем сподручней.
Виктор Иванович опять ответил:
— Донесу.
Он встал решительно, поднял, понес. И был только один момент для него страшен: ему показалось — он не утерпит, закричит, выдаст себя. Он отвернулся, отошел прочь. Это момент, когда его мертвого сына раздевали с прибаутками, с разбуженной жадностью.
— Эх, сапожки-то хороши! Самые для меня.
Он вернулся. Сын уже был без одежды, прекрасный даже в смерти. Он сам положил его на дно ямы — клал осторожно, медленно. Он любовно поправил его руки и ноги. Сверху ему крикнули:
— Чего канителишься? Бросай скорей! Ишь, старый пес, канителится, ровно сына родного хоронит!
Трупы складывали рядами, их оказалось много, их еще и еще подвозили, приносили, кидком кидали в ямы, будто уже не трупы, а каменья. Виктор Иванович ходил равнодушно, сдавленный усталостью, и часто садился в сторону на взлохмаченную землю. На него кричали красноармейцы:
— Что, старик, сидишь? Пошел! Пошел! Аль плакать собираешься?
Он
— Стой! Зарывай эту яму!
Тут и старик вместе с другими взял лопату, охотно поднял разрыхленную темноватую землю и бросил в могилу. Зарывали недолго, утаптывали землю с шутками:
— Теперь шабаш! Не вылезут!
Чьи-то прошлые слова вспомнил Виктор Иванович: «Жизнь наша цвет и дым и роса утренняя воистину. Где краса телесная? Где юность? Где очеса и зрак?»
Он отошел от могилы в сторону, оглянулся. Мимо ходили. Кузьмин подошел к нему.
— Ты, старик, откуда? Здешний?
— Нет, я из-под Узеней.
— С лошадью взяли тебя?
— С лошадью.
— Ну, поедешь с нами обозом, отойди вон в сторону.
Виктор Иванович пошел в сторону с другими. Он ночевал на чьем-то дворе, переполненном зелеными повозками с мешками и узлами. Всю ночь он неподвижно лежал, вздыхал тихонько, думал. На рассвете он вышел ко двору. Мимо проходили отдохнувшие за ночь красноармейцы — молодые, почти мальчики. Между ними иногда — бородатые сорокалетние здоровяки, все в зеленых рубахах со скатками за плечами, с позванивающими котелками у пояса, с винтовками на ремне. Они шли в шаг, музыка играла впереди, звала, они пели, и рты у них были задорные, жадные, как западки: «Мы смело в бой пойдем за власть Советов!»
«Нет, это не сарынь. Это — войско».
За пешими проехала артиллерия. По пыльной дороге с мягким звоном катились орудия, потом потянулись двуколки, с которых тупыми мордами смотрели пулеметы.
Потом, через маленький промежуток, проехали чистенько одетые всадники — старые и молодые, усатые и безусые, в шинелях и кожаных куртках. Это ехал штаб — человек тридцать.
Виктор Иванович смотрел на них, каждому в лицо, по очереди. Вот они — мозг и сердце вражьей армии. Он видел, много было лиц тонких и холеных — это были офицеры старой армии. Сбоку ехал высокий, плотный парень в кожаной куртке. Его русые волосы выбивались волнами из-под кожаной фуражки. У него близко сошлись брови. Что-то знакомое было в этом лице, обросшем молодой бородкой.
Виктор Иванович в испуге поднял левую руку, хрипнул, качнулся назад, прислонился к забору. Его глаза глядели безумно. Всадник беспокойно оглянулся, точно взгляд старика заставил его обернуться, мельком глянул на старика с растрепанной бородой, оборванного, в ситцевой рубахе, и опять отвернулся. Потом, проехав немного, он оглянулся снова. Старик все еще смотрел на него безумно. Но разве мало стариков, которые смотрят безумно?
А впереди настойчиво пели: «И, как один, помрем в борьбе за это!» Штаб проехал. Потом пошли еще и еще отряды, и еще ехали всадники. День становился больше и выше.
Молодой красноармеец, десятский возчиков, кричал во дворе:
— Приготовься, сейчас едем!
Виктор Иванович вошел во двор:
— За ними, что ли?
— Нет, мы за реку. Мы с Вахламовым.
Кто-то спросил:
— А это чей же отряд был?
— Тут два отряда было: один Чапаевский, а другой Андроновский. Видал Андронова?
— Это какой же?
— А слева ехал в кожаной куртке, на карей лошади… Молодой, а башка!
Возчик усмехнулся:
— А у нас болтали: Андронов за белых бьется.