Человек и пустыня (Роман. Рассказы)
Шрифт:
— Это я знаю, как вы готовы послужить. На второй-то спас выдали меня с руками-ногами.
— Да ведь это, как говорится, против рожна не попрешь. Там Степка Железный Кулак объявился. С ним разве сладишь?
— Так-так. Кто это говорит-то? Никак, это ты, Тимофей?
— Нет, это Петрунька Ручкин.
— А-а, Ручкин? Ну, что ж, Ручкин, по-твоему, так-таки и не сладим?
Ручкин шагнул раз, другой, весь осклабился.
— Да где же сладить-то? Ен вон какой. У него кулаки-то ровно гири. Как меня по горбу смазал, так я ровно
— Ишь ты. А глядеть-то, мужик ты неплохой.
— Это уж как ваша милость.
— Так не сладим?
— Где же?… Ен…
— А ну-ка, братец, иди отсюда к шутам.
Ручкин оторопел.
— Это как же?
— Иди-ка, иди. Нам таких не надо. «Не сладим!» Проводи-ка его, братцы, чтоб не мешал.
И братцы — их много — угодливо и торопливо берут Ручкина за ворот, за руки, за бока, толкают от крыльца, и минуты нет — Ручкин уже широко шагает вниз, к корпусам, а оттоль по дороге прочь. Мирон Евстигнеич смеется одними глазами, поглаживает бороду, смотрит в толпу. А толпа гудит виноватыми голосами:
— Ну, как не сладить? Сладим.
— Бог даст, сладим. Мы ему бока намнем.
— Зря это Ручкин-то…
Мирон Евстигнеич милостиво улыбнулся.
— Так сладим?
— Знамо, сладим…
— А ну, добре. Это мы поглядим. Только вот, братцы, как же? Много лишних пришло.
Он посмеивается хитренько, гладит белой рукой рыжую бороду, — все видят: рука у Мирона Евстигнеича вся обросла рыжими волосами.
— Не надо столько, — говорит он громко и, будто жалеючи, вздыхает.
Бормочут мужики виновато:
— Уж сколько вашей милости…
— Ну, что ж, кто из вас у меня работал? Отходи вот сюда. Толпа колется надвое. Большая часть идет в сторону.
— Эге-ге, да вас много.
— Да как же! Мы испокон веков каркуновские…
Десятка полтора осталось, стоят на месте перед крыльцом.
— А вы откуда?
Мужики гомом гомонят, выкрикивают: Лужки да Подсосенки — деревушки жгельские.
— Ну, а драться умеете?
— Да как же, ваше степенство, не уметь? Сызмальства деремся.
— А ну, я посмотрю. Вот ты да вот ты, схватитесь-ка, а я погляжу. Кто побьет, того найму.
Два мужика — рослых, бородатых — снимают полушубки, пятнами яркими закраснели рубахи кумачовые. Толпа с гоготом строит круг перед белым крыльцом, мужики надвинули шапки на глаза, натянули голицы, порасправились… И враз петухами один на другого. Гоготом заревела толпа: «Га-га-га, дай ему, дай!» И минуты нет — у бойцов кровь на бородах и рубахи клочьями. Пятый, седьмой, десятый раз сходятся и расходятся они. Уже пар и кровь изо рта у того, что пониже. А не сдает: страшна, должно быть, голодная зима без работы. А другой бьет его четко и сильно. Мирон Евстигнеич смотрит на них сверху, с крыльца, и борода двигается от удовольствия. Уж видно: большой ломит, у малого кости трещат, — иди, малый в рваной рубахе, на печку домой. Вдруг малый увернулся, изловчился, трахнул большого
— Молодец! Это молодец! Что ж, отходи вон к ним. Да и этого… водой его отлейте, да пусть и он становится на работу. Крепок в кулаке.
Большого на руках тащат в сторону, отливают водой. А счастливчик надевает полушубок и размазывает кровь на лице…
— А теперь вот ты и ты, — говорит Мирон Евстигнеич.
И еще пара становится в бой.
Час и два у террасы идет наем: бьет до полусмерти мужик мужика. Мирон Евстигнеичу стульчик вынесли на крыльцо. Сидит он, посматривает, ряду рядит.
Стоял в толпе мужик, вроде цыгана черный. Показал на него Мирон Евстигнеич.
— Вот ты. Ну-ка вот с этим схватись.
Черный мужик неторопко снял полушубок, поплевал в кулаки и, присев, потер их об землю. Встал, еще потер, понюхал и удало так крикнул:
— Эх, кулаки-то. Смертью пахнут.
И, развернувшись, ударил супротивника. Толпа ахнула: супротивник — высоченный мужичонка — пал как подрезанный. Пал и лежит. Даже Мирон Евстигнеич поднялся удивленный.
— Эге, ты вострый. Теперь вот с этим схватись-ка.
И еще показал на высокого.
Опять разошлись. И с третьего удара — высокий с копыт долой.
Мужики заробели. Жмутся, жмутся, ныряют друг за дружку, чтобы Мирон Евстигнеич их не поставил против этого дьявола черного. И голоса робкие:
— С ём разя сладишь? Это Ленька Пилюгин, он известный.
— А ну, позвать сюда Палача! — крикнул Мирон Евстигнеич.
Рябой мужик вылез к крыльцу.
— Ну-ка, Микишка, покажи этому, а то он что-то больно храбер.
Микишка с развальцем вышел в круг и стал против черного.
Замерла толпа. Поднялся Мирон Евстигнеич на цыпочки, ястребом глядит.
Удары сыпятся гулкие, и ёкает у бойцов в грудях. Глаза у черного выкатились из орбит, страшные. Бьются пять минут, десять. Остервенели оба.
— Будет, будет, — махнул рукой Мирон Евстигнеич. — Ну, молодцы…
И кричит оглушительно:
— Дунька, водку сюда!
Дунька уже тащит прямо в ведре зеленую водку, перегибается. В корзинке хлеб и огурцы малосольные — закуска.
— А, ну братцы-бойцы, подходи.
И белые фарфоровые кружки тянутся к ведру. Мирон Евстигнеич угощает из своих рук черного.
— Да ты чей такой? Я тебя что-то не знаю.
Час спустя пьяная толпа идет к конторе заключить условие и получить задаток. А на конторском крыльце бабы стоят с лицами, кривыми от злобы.
— Дьяволы. Обдиралы. Двадцать копеек на день. Где это видано? Хлеба одного на гривенник сожрешь.
А другие тут же плачут:
— Хоть бы какую работенку…
Уж после обеда сам Мирон Евстигнеич идет в контору. Бабы ему в пояс, а кто в ноги прямо, так ковром стелются.