Человек и пустыня
Шрифт:
Приказчик и мельник смотрели почтительно, гудели:
— Милости просим! У нас отдых за первый сорт. Лучше, чем на Капказе. Да ему не впервой у нас, отдыхал уже и еще отдохнет.
А вечерком в этот же первый день отец водил Витьку по берегу, показывал:
— Вот просторы, вот пустыня! Это тебе как у Робинзона.
И у Витьки сразу свет:
— А ведь правда!
И лето целое он жил, как заправский Робинзон. Он просыпался с солнцем и вместе с Петром, молодым работником, ехал по озеру проверять жаки и сетки… На озере в эти утра крутой туман цеплялся за воду — видать, неохота
Вот кол, вбитый в дно озера, у кола — крыло жака. Витька сам хочет тащить — самому интереснее. И медленно тащит, а сам не мигаючи смотрит на жак: что там?
— Два линя. Окуней-то сколько!..
Говорят шепотом, и кругом тишина, покой глубокого озера.
Когда едут, веслами стараются не шуметь.
Потом на Иргиз. Цапли пролетели. Кулик крикнул тоскливо. Коршуны-рыболовы широкими кругами кружат над заводью, где плещется рыбешка.
А на хуторе уже проснулись, голоса перекликаются. Нагруженные рыбой, Витька и Петр возвращаются с Иргиза.
Потом, целый день, Витька один. Только Стрелок с ним, лохматая собака. На дальнем берегу, на мысу, он построил просторный шалаш. Весь мыс заплетен ежевикой: это Робинзонова летняя дача, а ежевика — виноградники. Витька ездит сюда отдыхать, ловить рыбу удочкой, мечтать. Целый день он голый и босой. Сперва беспокоили пестряки, теперь привык. И хорошо всей кожей встречать ветер. Робинзон хотел привыкнуть ходить без шляпы, не привык. Витька — привык.
К середине лета он заставил отца купить ему ружье. И с петрова дня над озером и над Иргизом — выстрел за выстрелом.
Мать приехала, охала сперва, беспокоилась, но привыкла и она.
А вечерами, когда за мельницей, внизу, работники варили уху, Витька был с ними. Их много было, работников. В полутьме все они были неясными и таинственными. У них грубые голоса, кажется — это разбойники… И в самом деле они часто говорили про грабежи, про убийства, про ведьм и леших, про страшное. Это тревожило и тянуло к себе.
И сторож Николай где-то здесь. Сидит на обрыве, покряхтывает. Про него говорят: он был разбойником. И папа говорит, а папа уж знает. Задорный парень — работник пристает к Николаю:
— Дедушка, ты давно на Иргизе?
— Я и родился здесь, браток!
— А сколько тебе годов?
— Мне годов еще немного. Восемьдесят третий пошел.
— О, да ты совсем молодой человек! Жениться не собираешься?
— Три раза женился. Будет!
— Вот, чать, перевидал разных разностев!
— Было. Всякое было.
— Ну, расскажи, как ты разбойником был.
Николай смущенно кашлянул:
— Что там? Сам-то я не был. Это мой брат…
И скрипучим, ленивым голосом дед расскажет, как шайка его брата грабила хутора, скиты, колонки. Но так расскажет, что всем подумается: это был сам Николай.
Ночь тихая. Зеленоватые тени на небе. Пищат комары. В траве кричит дергун.
И чудилось: кругом ходят разбойники, сеют страх.
Утром, при солнце, Витька не любил разговаривать с дедом — он не верил, что этот морщинистый, ссохшийся старичишка мог говорить про разбойников, про конокрадов. Нет, ночью был другой Николай!
В сенокос все луга ночью загорались кострами, песнями, смехом. А днем везде пестрые бабьи платки, пестрые крики. Вечером у мельницы толпился народ.
Отец прискачет измученный, прискачет на узкой пролетке. И все такой же крикливый, шумный.
— Ну, Робинзон, как дела?
— Ничего.
— О, да ты вырос!
— Вот бегает всеми днями, — жаловалась мать, — прямо не угляжу за ним.
— Пусть побегает.
— Ты гляди, как исцарапался он. Руки-то все исковерканы.
— Какой же это мальчишка без царапины?
— И грязный весь, и одежда на нем словно горит. Только вчера дала ему штаны новенькие, а ты гляди, на что похоже!
— Мама, это я с дерева упал.
— Вот и по деревьям лазит. Внуши ты ему, Иван Михайлыч!
— Ну, по деревьям! Это греха нет. А вот ты скажи, не много ли он спит? Вот это грех! А штаны я ему новые куплю. Вишь, как он загорел. Молодец!
— Боюсь, как бы не утонул.
— Мама, я же плавать умею…
Отец хохочет:
— Хо-хо-хо!.. Знай наших! Ну, как же твой Робинзон?
— Я, папа, не хочу быть Робинзоном.
У отца сразу выросли глаза и открылся рот.
— Почему же?
— Я хочу с людьми жить.
Отец грянул хохотом:
— Хо-хо-хо!
— Так, брат, так! Это ты правильно. Значит, черепок-то варит. Верно! Без людей какая жизнь? Гляди вот, гляди в оба! Все оследствуй и проверь. А ты, мать, говоришь: штаны-ы!.. Ты вот гляди, — он похлопал Витьку по лбу, — а штаны — самое пустяковое дело. Ай да Витька! Так не хочешь в Робинзоны? Это верно ты. К людям иди. К себе их тяни. Сам работай до упаду и их заставляй работать до упаду. Чтоб кипело-горело. Вот! Воюй. А то — Робинзон!..
Витька не понимал, почему так расшумелся отец. Он глядел в его смеющиеся глаза, на размашистые руки…
— Тут что главное? Главное — сам. Двенадцать лет ему, а он — не хочу быть Робинзоном!.. А про штаны, мать, ты забудь!
— Испортится он.
— Он? Ну, это мы поглядим! Андроновы пока не портились.
К августу потянуло в город. Теперь он столько знал, столько испытал, — есть порассказать о чем. Он словно чаша переполненная.
Опять осень, опять зима. Училище, дом, каток, товарищи, книги, драки на широком училищном дворе. Этой зимой отец и мать ездили в гости. Гости бывали у них, но Витька одичал на хуторе, прятался от гостей, сидел в своей комнате, и далеко за полночь у него горел свет.
— Ты у меня волчонком становишься! — сердился отец.
— Я волчонком не буду, папа, я буду Жильяном.
— Жильяном? Это еще что такое?
— Моряк такой был, Жильян.
— О! Надо поглядеть! Ты мне почитай. Только вот как же с Робинзоном-то?
— Робинзоном я не буду. Я же сказал тебе.
И вечером отец приходил в Витькину комнату — в туфлях, в жилетке расстегнутой, толстый… Садился в уголке.
— Читай-ка!
И Витька чуть гордо читал «Труженики моря».
Отец мычал одобрительно: