Человек и пустыня
Шрифт:
— Бабушка!
Кто-то обвил его мягкими руками, зажал рот, поднял, понес из комнаты.
А на воздвижение бабушка лежала уже в гробу, одетая в темный сарафан, в белом платке, а у пояса у ней лежала голубая лестовка — погребальная. С ней — с голубой лестовкой — бабушка пойдет по голубым небесам к престолу господню. Лицо у бабушки сжалось в кулачок и глаза запали. Витька не плакал.
Опять был полон дом народа, черные толпы нищих во дворе, попы и ладан возле гроба, вынос, дорога на гору, песчаная бабушкина могила возле дедовой. Витька
— Вот убежал было от старухи, а старуха пришла, догнала.
— Да, теперь уж не убежит! Вместе доживут до гласа трубного.
Опять эта раздражающе-толстая тетка — мать Лизки Зеленовой — прилезла, погладила жирной рукой Витькины вихры, спросила:
— И бабушку схоронил, милый?
Как будто не знала, кого Витька хоронит. Теперь уже привычно было видеть толпы нищих у двора, народ в доме в дни поминок, и тишь угнетающая стояла в доме в дни буден. Бабушкину кровать уже вынесли. Дедова кровать давно стояла в каретнике. Дом будто просторнее стал. Но уже новым был занят Витька — книгами, училищем, товарищами; дом не влек, стал как исчезающий дым ладана или как мгла.
VI. Герой сменяет героя
Всю зиму был тих андроновский дом. Папа и мама не собирали гостей, как в прежние зимы, и сами никуда не ездили. И большие комнаты казались угрюмыми и пустыми, и в них уныло увядали фикусы и олеандры в круглых зеленых черепяных банках и в деревянных кадках. Прежде каждую зиму папа накупал в клетках птиц, вешал их в своей комнате и вот здесь, в зале, а ныне и птиц нет.
Только в маминой половине — всегда люди: старухи в черных платьях и черных платках, низко сдвинутых на лоб, у старух — всегда фальшивые улыбки, и еще — рваные странники и странницы; от этих пахнет прогорклым.
И Витька не любил теперь мамины комнаты. Пошел бы, да как вспомнит лохматые бороды, сладкие улыбки, скрипучие голоса, так всего и охватит дрожь.
И отца нет дома, где-то на «низах» или на бирже — местах таинственных.
И Витька, вернувшись из училища, — все дома, дома, и один. Только книжки с ним. «Робинзон Крузо», «Робинзон в русском лесу»… Уйти бы в леса, на необитаемый остров, жить там, работать, бороться.
Вечером отец придет — слыхать: сердитый, кричит; придет к Витьке и строго так:
— Приготовил уроки?
— Приготовил.
— То-то, смотри, брат! Уроки прежде всего.
— Папа, я всегда уроки готовлю.
— Ну, да ты молодец у меня! А все же мне надобно знать.
И уходил успокоенный. А Витька опять за «Робинзона».
Но долгий вечер, долгий. И глаза слипаются. Тогда — книгу в сторону. Хорошо забиться на широкий кожаный диван, сидеть тихо-тихо, думать. Что же это — пустыня? Степь, пески. Пустыня за Волгой — остров необитаемый. Вот бы одному уйти туда, пасти коз, сеять хлеб.
А зимой как?
— Ты где, сынок?
Витька вскакивал:
— Я здесь, папа!
— Лежишь? Не надо бы лежать. Кто много лежит, портится. Лежать только ночью надо, в постели. Ты что читал? «Робинзона»?
— Я, папа, тоже буду Робинзоном.
— Что ж, будешь коз пасти и горшки мастерить?
— Все буду.
— Чудак! Не надо искать того, что нашли люди. А твоих коз будут пасти работники. У тебя другая дорога. Ты как? Воюй. У нас, браток, дела в тысячу раз больше Робинзоновых. В гору лезем. Стучит машина. А ты… Робинзон. Эх, ты! Глупыш еще ты!
И вздохнул. И взял Витьку широкими теплыми ладонями за щеки, покачал Витькину голову из стороны в сторону.
— Папа, а какие дела?
Отец опустил руки, перестал улыбаться.
— Большие, брат, дела. Такие дела, куда там Робинзонам!.. Вырастай поскорее да учись лучше. Дела большие ждут…
— Нет, ты скажи: какие?
— После узнаешь! Сейчас ты маленький, не поймешь.
— Папа! Я пойму, скажи. Воевать? С пустыней?
Отец посмотрел пристально на Витьку, подумал.
— Кто говорил тебе про пустыню?
— Дедушка.
— Ну да, с пустыней. И вообще…
Отец замолчал, задумался. И Витька молчал. Как же это будет? Интереснее Робинзона или нет?
Эту зиму в тишине, в просторах, в полутемных комнатах он часто вспоминал пустыню, поездку с дедом, мглу, необъятные просторы, думал.
Вот и дед говорил: воюй! И отец говорит: воюй!
Это интересно — воевать. Но как?
— Нет, Робинзон лучше!
Много раз в эту зиму отец уезжал на хутора. Храпон выводил из каретника просторную кибитку, обшитую войлоком и кожей, с кожаным запоном, в кибитку клали ларцы с провизией, с бутылками и посудой, а главное, что особенно волновало Витьку, клали два ружья: одно двуствольное — это для отца, другое одноствольное — для Храпона. Если ружья тут, значит, действительно воевать.
Отец весь, с головой, закутывался в волчий тулуп, становился как столб лохматый. И Храпон закутывался… Прощались торжественно и шли к кибитке. А там, закутанный в овчину, стоял высокий человек с ружьем, туго подпоясанный ремнем, а на ремне — револьвер. Лицо у человека большое, красное, побитое оспой. Это стражник Веденей. Он садится вместе с отцом в кибитку. Мать кудахтала:
— Гляди, Иван Михайлович, как бы метелюга не застала. Не ездий на ночь глядя.
— Знаю. Прощай! — крепким, не таким, как в комнатах, голосом отвечал отец.
И Витька замечал: как выйдет отец во двор, он говорит по-другому и уже не улыбается.
И поедет шагом кибитка из ворот, а на крыльце стоят все — и мать, и Витька, и Катя-кухарка, Митревна, горничная Груша, Фимка и странницы, что уже с утра толкутся в маминой комнате.
И пойдут дни — полным-полны тревоги; кудахчет мать, кудахчут Катя, Митревна, Фимка:
— Ой, не попали бы в метелюгу!
А странницы этакими всезнающими голосами:
— Ничего, бог упасет!
— Аль на разбойников не наткнулись бы. Вот в третьем годе убили Матвея Семеновича. На самой, можно сказать, на дороге.