Человек из Афин
Шрифт:
– Может, и ты болен?
– Нет, я здоров.
Перикл протирает глаза платком. Перикл жадно глотает воду…
– Зачем ты явился, Евангел?
– Для отчета.
– Какого отчета?
Что за вопрос?! Разумеется, для отчета, ведь он, Перикл, господин, а Евангел – его раб, его домоправитель. Ясно же, зачем явился Евангел!
– Да, да, вспомнил… – говорит Перикл. – Но почему ты такой бледный?.. Постой, постой, да у тебя губы дрожат…
Евангел наклоняется, чтобы налить себе воды.
– Да ты никак шатаешься?!
В самом деле, Евангел непрочно стоит на ногах. Может, выпил лишний фиал вина?.. Но он же не пьет! Он никогда лишнего не пьет. У Евангела голова точно чистая родниковая струя в горах. Так что же с ним такое? Он не в состоянии даже слова вымолвить…
– Что с тобою, Евангел?
Перикл
– Евангел, что с тобой?
И тут Евангел рывком выбрасывает голову и хватает ее обеими руками. Чтобы не оторвалась она вовсе. Чтобы осталась в руках, мозолистых и волосатых. И откуда-то, словно из-под земли, раздаются рыданья. Глухие. Нечеловеческие. Плач какого-то слоноподобного существа…
– Евангел, что это ты?
Перикл ничего не понимает. Почему плачет Евангел? Этого же не бывало никогда! Рабу незачем плакаться своему господину – это хорошо усвоил Евангел еще в детстве. А кручиниться по поводу каких-то хозяйственных неурядиц – тоже ни к чему: господин сам разберется. Это тоже усвоил Евангел. На протяжении всей своей жизни.
– Что случилось, Евангел?
Раб собирает все свои силы:
– Она закрыла… глаза…
– Кто?
– Моя младшая дочь.
– Зачем она это сделала?
– Она никогда их не откроет…
– Что же случилось, Евангел?
– Она умерла, господин мой.
– Кто?
– Моя дочь.
Вот теперь Перикл понимает: умерла!
– Она болела, господин.
– Чем?
– Все тем же: чумой.
– Она болела? Маленькая Эльпиника?
– Да.
– И она умерла?
– Да.
Периклу теперь совершенно ясно: умерла Эльпиника. Маленькая девочка. Десяти лет… Кажется, десяти.
– Одно горе к другому, Евангел.
– Да, господин.
– Гора, целая гора несчастья…
– Да, господин.
– Когда это случилось?
– В обед, господин. Она попросила любимых маслин. И не смогла… Она не смогла, господин.
– Что не смогла?
– Съесть, господин… Моя Эльпиника. Такая зубастенькая мышка. Я так ее называл…
Значит, несчастья вокруг! Одни несчастья. Умирают близкие, умирают дальние. Сестра умерла. Старшая. Ушли родственники в царство теней. И еще смерть. Совсем рядом… И все это за полгода… О, боги, доколе все это?!..
– Евангел, умерла Эльпиника?
– Да, господин.
И плачет, плачет Евангел горькими слезами… Не стесняясь их. Бессильный перед потерей. Совсем никчемный человек, если не смог помочь маленькой беззащитной Эльпинике.
– Брось наземь эти книги…
Евангел не слышит.
– Евангел!..
Раб подымает голову, на которой два больших, почти бычьих глаза. И слезы в этих глазах. Такие же чистые, как и у господина. Совсем чистые…
– Евангел, брось эти книги. Не до них!
Перикл налил вина в фиалы, взял себе, подал и ему и сказал:
– Евангел, мы можем помолчать?..
– Да.
И только сейчас Перикл обратил внимание на то, что на Евангеле черный плащ…
…Мнезикл сказал Фидию:
– Не взойдешь ли со мной на Акрополь?
– Зачем?
– Мне надо сказать несколько слов,
– А – здесь?
– Нет, только там.
И неутомимый Фидий ответил ему;
– Я готов.
Он это сказал своему другу, который на пятнадцать лет моложе его. Ибо таков был Фидий: для него важнее всего – умение, а уж потом – года и положение. Этот Мнезикл не построил еще чего-либо примечательного, но был замечен Периклом. И Перикл сказал Фидию:
– Смотри, этот юноша еще покажет себя.
– Он совсем же ученик.
– Знаю. Я говорю: он еще покажет себя. Посмотри его чертежи.
Перикл видел человека искусства как бы насквозь, точно сквозь стекло. Угадывал его знания. И оценивал его умение и трудолюбие. Особенно – последнее…
И вот Фидий направился к холму вместе с Мнезиклом. Пройдя агору и ступив на панафинейскую дорогу, Мнезикл указал:
– Вот дорога на Акрополь.
Фидий кивнул.
– Она останется дорогою и впредь…
Фидий укоротил шаг, осмотрелся вокруг, полюбовался холмом. Он согласился:
– Это так.
И они пошли дальше.
Вот они
– Во все времена афиняне, а может быть, и их предки – пеласги – поднимались на холм по этой дороге…
– Наверное, так.
– Они не знали сюда другого пути…
И Мнезикл подождал, что скажет Фидий.
– Это так, – сказал Фидий.
– Стало быть, нет смысла прокладывать к Акрополю другой путь. Не надо растрачивать силы на то, что уже найдено и сделано самой природой, к тому же в лучшем виде.
Нельзя не согласиться с Мнезиклом…
Беседуя, они взошли на холм. И снова остановились на том самом месте, где край холма не обозначен явственно, но несомненно ощущается, где панафинейская дорога так удачно сопрягается с поверхностью холма.
– Там будут храмы? – спросил Мнезикл, указывая рукою на простирающуюся перед ними землю, поросшую сорной травой.
– Возможно.
– И различные изваяния?
– Возможно.
– Среди этих стен? – И Мнезикл мысленно прошелся по стенам Акрополя.
– Разумеется, – ответил Фидий.
– В таком случае… – И Мнезикл, отойдя на несколько шагов и просияв лицом, воскликнул: – В таком случае вот здесь, на этом месте, следует устроить вход!
Фидий спросил:
– Вход?
– Да. Ворота, достойно указующие на нечто. Вход, подготовляющий посетителя к величественному зрелищу. Наконец, укрепление, запирающее эту дорогу на вершине холма!
Фидий прошелся взад и вперед. Поднялся немного выше, снова вернулся на место. Поглядел на все четыре стороны света. И сказал:
– Ты говоришь – вход?
– Да. Пропилеи не совсем обычные: мощные и величественные. В них должна сочетаться сила Афин с их красотою. Поэзия и сила!
– Пропилеи, говоришь? – Фидий внимательно осмотрел всю местность, будто видел ее впервые, будто не участвовал в различных торжествах, когда толпы афинян с пением и плясками, украшенные венками, устремлялись сюда, на вершину Акрополя.
Мнезикл еще раз объяснил, в чем состоит его замысел. Фидий сказал:
– Если суждено построить нечто на этом холме, то Пропилеи будут первым сооружением.
И он обнял молодого зодчего.
– С сегодняшнего дня, – сказал он, – живи у меня и работай, думай о Пропилеях…
Сократ не вошел, а как бы вкатился в комнату, подобно мячу из воловьей шерсти, которым забавляются крестьянские дети. За последний год он стал чуть ниже, чуть толще, чуть лысоватее. И нос вздернулся еще повыше. Друзья называли его Толстеньким, Пузатеньким, Лысоватеньким. Многие завидовали ему. Одни – по-хорошему. Другие – всерьез. Завидовали его уму, его речистости, голосу сладкому, убедительности его речи. Недаром прекрасная и молоденькая Ксантиппа в двадцать лет предпочла этого сорокалетнего хрыча молоденьким франтам вроде Алкивиада.
Сократ был бос. Совсем бос. Но плащ на нем был отменный: из чистой, тонкорунной шерсти голубовато-синего цвета. Явился утешить своего друга. Но умел ли он утешать? И что значит – «утешить»? Сказать пустое слово? Дать медового пряника? Сказать «не горюй», когда умирают дети? Сказать «веселись», когда уходят близкие? Или «забудь», когда творится незабываемое? Нет, что значит «утешить»?
Сократ этого решительно не понимал.
Все в этом мире построено вроде бы рационально. Удобно для природы. Удобно для богов, ежели они все еще на Олимпе со времен Гомера. А человеку дан разум для понимания всего происходящего: во вселенной и в семье, на Востоке и на Западе, на Юге и на Севере, на агоре, на Акрополе и на Керамике.
Владея столь блистательным сосудом, каким является голова, человек обязан несколько ослабить давление внешней среды на чувствительное вместилище различных переживаний. А вместилище это – душа. Нельзя терзать ее по всякому поводу. Надо понять, наконец, что душевная – невидимая – рана может оказаться во много крат опаснее телесной.
Поэтому животворная сила не в богах, а в самом человеке, обладающем ясным разумом и чистой душой.
Сократ может засвидетельствовать одно, притом совершенно достоверно: никогда не бывало, чтобы боги вмешались в земные дела в пользу страдающего человека. Скорее – наоборот. Если спорят, например, скототорговец и бедный ремесленник и если даже ремесленник прав, – то боги все равно на стороне скотов.