Человек, которого нет
Шрифт:
Ее ноги всегда покрывали полупрозрачные платья, скользя по коже, на которой маленькие бесцветные волоски колыхались от порыва ветра, заставляя робеть мерзнувшую девочку в моих фантазиях. Лоснящаяся кожа ее лица блистала, словно водная гладь на горных озерах, нетронутых человеком, сокрытых от чужих глаз – я видел, я любовался ею, как благоухающим цветком, не замечая недостатков: большие родинки, прыщички, которые растворялись в молочной пене ее розовых щек, шрамы. Она была моим опиумом, моим наркотиком, которого я боялся как огня: мне было страшно зависеть от нее, но отказаться от нее навсегда я не мог тоже.
Подумав об опиуме, я застал момент воплощения моих мыслей в реальность, – предо мной, сквозь снег, за несколько мгновений вырос алый мак. Я вспоминал ее облик, томящийся не то в моем воспоминании, не то в моем воображении. Я тронул этот мак, представляя, что это ее губы.
…Скончаться. Сном забыться.
Уснуть… и видеть сны? Вот и ответ.
Какие сны в том смертном сне приснятся,
Когда покров земного чувства снят?..
Тихо вслух цитировал я давно забытый на ощупь желтостраничный томик Шекспира, теперь же болтающийся по закоулкам моего сознания ярким воспоминанием; а сзади экслибрис прежнего владельца, стертый со временем от моих проверок на прочность его долговечности – конечно же, напрасно; и герб неведомой мне семьи, потерянной во времени моего пребывания в этом городе, мире… где нет ничего реального – даже прошлого, которое было лишь предзнаменованием моего появления, которого я, к сожалению, не помню… помню только свет, который появился в одночасье, отсчитывая мое осознание в этом мире. «Когда покров земного чувства снят…» – как будто надо умереть, чтобы понять эти простые истины, затерянные во времени писателей, чье существование надо поставить под вопрос. «Уснуть…» – думал я, выкидывая из памяти рассыпавшийся мак. Ведь если он исчез из материального мира, значит он исчез сначала из моего – мира иллюзий.
Опьянение медленно собрало свои вещи, невдомек куда сваленные ранее, надело на себя шляпу, застегнуло пальто на две бурые пуговицы, а потом, приподняв немного шляпу, как бы прощаясь, отправилось в путь, покинув меня. Мне приходилось чувствовать, как этот господин, еще недавно поднимавший шляпу, смеется надо мной. Он ушел, но смех еще долго разносился эхом в моей голове.
Осматриваясь по сторонам, я наблюдал за едва различимыми переливами теней, похожими на людей, которые проползали у меня под ногами. И когда я пытался наступить тени на горло – этой бестелесной твари – порождению алкогольной безнадежности, – то тень умудрялась разверзнуться так, чтобы контур моего ботинка едва касался боков прогалины появившейся дыры. Я думал о простых истинах, которые приходят в голову чаще, чем хотелось бы. Неужели этим серостям так податлива моя голова? настолько, что я даже никак не могу совладать со своим «я»… ах да, конечно, я же не умею, не могу противоречить миру, в котором я главный злодей, царь и бог, – шутливо парировал я сам себе, отвечая на свои же знакомые вопросы знакомыми ответами из разряда социопатических глупостей, которыми я перекидываюсь временами сам с собой. Но, честно говоря, было совершенно не интересно разговаривать самому с собой на одни и те же темы вот уже столько времени: год за годом, месяц за месяцем, но я старался делать вид, что я сам себе интересен, хотя от моего внутреннего голоса немного подташнивало мой внешний голос, который временами отхаркивал кровь, пунцовыми пятнами расплывающуюся на полотнах снега.
– Она виновата, я не мог ее понять, любить ее, хотеть ее…
– Ты сам виноват, – отвечал я сам себе, – ты сам запретил себе ее любить.
– От этого ли мне мерещится этот прогнивший мир? – снова спрашивал я у себя нудным голосом, изменяясь в лице.
– Не только от этого, друг мой, не только… ты просто болен!
Я остановился на месте, ошарашенный и растерянный. Последние слова мне явно продиктовал незнакомый голос, шепотом во сне пугающий детей.
– Кто это сказал? – выказывая явное безразличие (хотя на самом деле это было не так), спросил я.
– Кто это сказал? – насмешливо повторил голос.
Я повернулся направо и увидел там лужу растаявшего снега: ровную круглую лужу, а вокруг всё вечной мерзлотой, коростой запекся лед. И снова мое отражение.
– А, это ты, гнида! – успокоился я. – Иди к черту!
Шагая по переулкам, можно спокойно наслаждаться видами стен, которые то ли ввиду своей старости, то ли ввиду простой ошибки строителей казались разрушенными храмами – руинами древних цивилизаций, находившихся на пороге открытия, способного, как им казалось, сделать мир лучше. Но как тогда они надеялись обуздать мир? Почему
Я смог увидеть настоящие пески и пальмы, немного склоненные к собственным основаниям, яркое солнце, которое никогда не светило так прежде. Ведь ничего не бывает так прекрасно и правильно, как наши мечты, не правда ли? Знойный ветер трепал щеки, которые жгло по-своему: после холодной зимней стужи и мягкого снега, капельками таявшего на моем лице. Но в какой-то момент я плавно стал падать под себя, заворачиваясь в пляске странных кульбитов, а через несколько секунд – долгих и странно реальных для моего восприятия, – я уже снова, не понимая себя, шагал вперед по холодной белой улице. Единственное, что напоминало мне о мгновении жаркой страны оазисов и караванов, – это холод, стягивающий голову, руки и едва заметный исходивший от пальто пар, который осел на моем пальто и окрасил его в светло-кремовые тона – цвет недопеченных булочек в паршивых пекарнях утлого города. Пальто стало сидеть более плотно, стягивая ноющей болью тело в районе живота и плеч, и еще было неприятное ощущение в ногах, которые со временем все больше и больше начинали зудеть, – песок, мелкими крупинками, занесенный в маленьком окне Африканских пустынь, перекатывался по ботинкам, стирая подошвы ног и мягкие углубления у косточек в кровь.
Но как только я снова уперся в край небольшого кладбища, будто сделанного здесь только для меня, – только подумав: секунду, долю секунды, – и этого хватило, чтобы чуткость моего сознания начинала воспроизводить сумбурность реальности. Ноги тут же перестали болеть, а песок исчез, стоило только мне захотеть этого по-настоящему. Возможно, чуть раньше я просто наслаждался болью, как процессом явно более реальным, чем все, что окружает меня бесчисленное число повторений – фрактальных полускульптур-полутеней. Конечно, сейчас мне совершенно не хотелось идти на кладбище: снова чувствуя запах гнили, раскопанных грядок, коробок, перелопаченных деревяшек, кусочков цинка, но меня сильно тянуло только издалека посмотреть на эти чудеса, которые так приелись, затмевая само чудо смерти.
Я стал думать о ней – конечно же, не о своей смерти, – какой бы иронией мне не казались эти слова в данную секунду. Можно было бы подумать, что смерть, это некая часть жизни, если рассматривать сам путь к смерти, который включает и старение, и младость, и детство. Будто бы в ней нет ничего хорошего, кроме боли и страха. Но разве смерть не избавление от всех мук, данных человеку, как груз, чтобы он нес его всю свою жизнь. И войны – смерть как таковая: грациозная агония – предпосылка к отмиранию ненужных клеток в больном мозгу заключенных, алчных, страстных авантюристов и любителей наживы. Как странно всегда получается: вопреки эволюции, которая твердит, что выживают сильнейшие, сильнейшие не только не выживают, но и гибнут под воздействием различных факторов. Только физически развитые выживают в нашем мире, но это ли та часть, которая даст нам все необходимое: удовлетворение, сладость пережитых удовольствий, счастий; ведь в нашем мире теперь не физика решает насущные проблемы, но только усугубляет их. Элиты склонны к самоуничижению и саморазложению, что уж говорить о воздействии извне, если внутренний мир – помойка вселенского масштаба маленьких систем.
Это некий негласный закон, где говорится о том, что в мире не может все так скоропостижно развиваться, но только медленными темпами скрестись – лилипутскими шажками, и поэтому ли сильнейшие умирают первыми – чтобы уравновесить бешеные темпы ортодоксальных идей? Не локомоция ли уже изначально является фактором смерти в том виде, в котором мы привыкли ее видеть, думать о ней, ждать, заранее зная о том, что мы жертвуем своим бездействием ради достижения высшей цели: движения, развития, стремления…Что лучше: бесконечно перескакивать от вечного блаженства к ненавистному жалкому существованию, зная, что и то и другое в конце концов прекратится, открывая путь новому, бессмертному чувству жизненной энергии, теплящейся глубоко внутри, и открывающееся только от случая к случаю, или же покрыть свое существование вечным безразличием, которое начнет приносить свои плоды только в нескончаемо меняющейся конъюнктуре общественных благ?