Человек, который жил для других
Шрифт:
В первый раз, когда я его увидел — т. е. не только увидел, но и поговорил с ним, — он сидел, прислонившись к ивовому пню, и курил глиняную трубку; Делал он это очень медленно, Но чрезвычайно добросовестно. А после каждой затяжки вынимал трубку изо рта и фуражкой отгонял дым.
— Тошнит? — спросил я из-за дерева, приготовившись в ту же минуту дать стрекача, потому что ответы больших мальчиков за дерзости малышей обыкновенно принадлежат к вещам такого рода, которых полезнее избегать.
К моему удивлению — а также и облегчению, ибо при втором взгляде я заметил, что не оценил по достоинству
Мне захотелось чем-нибудь помочь ему — чувство, которое он, по-видимому, понял, я оценил. Выйдя из своей засады, я уселся рядом с ним и некоторое время молча разглядывал его. Вдруг он спросил: «Ты когда-нибудь пробовал пить пиво?»
Я признался, что нет.
— О, это такая гадость! — прибавил он с невольным содроганием.
Забыв из-за горьких воспоминавший прошлого, невзгоды данной минуты, он задымил своей трубкой без должной осмотрительности.
— А вы часто пьете? — осведомился л.
— Да, — мрачно ответил он. — Все мы, пятиклассники, пьем пиво и курим трубки.
Бледное лицо его еще более позеленело. Он вдруг вскочил и побежал к забору. Но не дойдя до него, остановился и обратился ко мне — не поворачивая однако головы:
— Если ты, клоп, пойдешь за мной и станешь подглядывать, я тебе колотушек надаю, — быстро сказали он и скрылся со странным горловым звуком.
По окончании учебного года он покинул школу, и мы с ним долго не видались. Но как-то раз (в это время мы оба были уже взрослыми молодыми людьми) я наткнулся на него, на Оксфорд-Стрите, я он пригласил меня провести несколько дней у его родных в Сэрри.
Застал я его бледным и удрученным. Время от времени он вздыхал. Пока мы гуляли по лугу, он значительно повеселел, но лишь только мы приблизились к дверям дома, он вдруг словно опомнился и опять начал вздыхать. За обедом он ровно ничего не ел, выпил только стаканчик вина, да искрошил кусочек хлеба. Меня это встревожило, но его родные — незамужняя тетка, которая вела хозяйство, две старшие сестры, да подслеповатая кузина, бросившая своего мужа в Индии, — по-видимому, были в восторге. Они переглядывались, одобрительно кивали головой и улыбались. Разочек он по рассеянностн проглотил корочку хлеба, и они тотчас же приняли огорченный и изумленный вид.
В гостиной я под прикрытием чувствительного романса, распеваемого кузиной, расспросил тетку.
— Что с ним? — сказал я. — Он болен?
Старушка захохотала.
— И вы когда-нибудь будете таким, — лукаво шепнула она.
— Когда? — осведомился я, естественным образом сильно встревожившись.
— Когда влюбитесь, — был ответ.
— Так он, значит, влюблен? — после маленькой паузы спросил я.
— А разве вы этого не видите сами? — ответила она с легким презрением.
Я был молод, и вопрос меня заинтересовал.
— И он ни разу не будет обедать, пока это не пройдет? — спросил я.
Она зорко посмотрела на меня, но очевидно решила, что я только глуп.
— Подождите, когда придет ваша очередь, — ответила она, тряхнув локонами. — Разве пойдет на ум еда тому, кто действительно влюблен!
Ночью, часов около двенадцати мне почудились шаги в коридоре. Тихонько проскользнув к двери я, открыв ее, я увидел моего приятеля, который в халате и туфлях спускался по лестнице, я подумал, что муки любви подействовали на его психику, и он сделался лунатиком. Частью из любопытства, отчасти же боясь оставить его одного, я наскоро оделся и пошел за ним.
Он поставил свечу на кухонный стол и прямехонько направился к дверям кладовой, откуда вскоре вынырнул с куском холодной говядины, фунта в два весом, и с кружкой пива, вместимостью около литра. Я удалился в то время, когда он еще разыскивал пикули.
Я присутствовал на его свадьбе, и мне показалось, что он старается проявить больше восторга, чем может чувствовать человеческое существо. Пятнадцать месяцев спустя я случайно увидел в Times'е объявление, извещающее, что у моего приятеля прибавление семьи, и, возвращаясь со службы домой, зашел поздравить его. Я застал его в передней, где он со шляпой на голове расхаживал взад и вперед, останавливаясь время от времени у стула, за котором стояли тарелка с неаппетитным куском холодной баранины и стакан лимонада. Видя, что кухарка и горничная праздно слоняются но дому, очевидно скучая без дела, и что столовая, где ему было бы гораздо лучше закусывать, совсем убрана и пуста, я в первую минуту не мог понять, зачем он нарочно устраивается так неудобно. Но оставив свои размышления при себе, я осведомился, как здоровье матери и ребенка.
— Как нельзя лучше, — со стоном ответил он. — Доктор говорит, что это самые благополучные роды за всю его практику…
— Рад слышать, — ответил я. — Я боялся, что ты очень измучился.
— Измучился! — воскликнул он. — Милый мой, я сам не знаю, стою ли я на ногах, или на голове. — (Он и производил такое впечатление) — Это первый кусок пищи, который я беру в рот за целые сутки.
В эту минуту наверху лестницы показалась сиделка. Он бросился в ней, опрокинув по дороге лимонад.
— Ну что? — хриплым голосом спросил он.
— Всё благополучно?
Старушка перевела взгляд с него на холодную баранину и одобрительно улыбнулась.
— Оба чувствуют себя великолепно, — ответила она, материнским жестом похлопывая его по плечу. — Не тревожьтесь.
— Я не могу не тревожиться, мистрис Джобстон, — возразил он, усевшись на верхней ступеньке и прислонившись головой в перилам.
— Само собой, — с восхищением сказала мистрис Джобстон. — Какой же вы были бы муж, если бы могли.
Тут меня осенило, почему он в шляпе и закусывает в передней куском холодной баранины.
На следующее лето они наняли живописный старый дом в Бэкшайре и однажды пригласили меня погостить у них с субботы до понедельника. Дача их лежала близ реки, поэтому я сунул в саквояж фланелевую пару и в воскресенье утром сошел вниз в этом костюме. Он встретил пеня в саду в сюртуке и белом жилете. Я заметил, что он всё косится на меня и, по-видимому, чем-то встревожен. Наконец, когда раздался первый звонок к завтраку, он спросил:
— У тебя нет с собой приличного костюма? — Приличного костюма? — вскричал я, слегка встревожившись. — А что, разве мой где-нибудь лопнул?