Человек, который жил для других
Шрифт:
— Нет, не то. — объяснил он. — Я хочу сказать костюма, чтобы идти в церковь.
— В церковь, — сказал я. — Неужели вы пойдете в церковь в такую чудную погоду? Я был уверен, что вы будете играть в теннис или поедете кататься на лодке. Вы всегда так делали раньше.
— Ну да, — ответил он, нервно ударяя по кусту шиповника поднятым с земли прутиком. Это, собственно, не мы сами. Мод и я, видишь ли, тоже предпочли бы другое, но наша кухарка шотландка и строга насчет веры.
И она требует, чтобы вы каждое воскресенье отправлялись в церковь? — спросил я.
— Не то, чтобы требовала, — ответил
Я не высказал ему своего истинного мнения, я только скачал: — У меня есть костюм, в котором я был вчера. Могу его надеть, если желаешь.
Он перестал бичевать шиповник и нахмурил чело, по-видимому, он воссоздавал мой костюм в своем воображении.
— Нет, — сказал он, качая головой. — Боюсь, что он будет шокировать ее. Я знаю, что это моя вина, — с раскаянием прибавил он. — Мне надо было предупредить тебя.
Вдруг ему пришла в голову блестящая мысль.
— Может быть, ты согласишься притвориться больным и лечь в постель? — сказал он. — Только на сегодня.
Я объяснил ему, что совесть не позволит мне, участвовать в таком обмане.
— Так я и думал, — отозвался он. — Придется объяснить ей в чем дело. Я ей скажу, что ты потерял чемодан. Мне бы не хотелось, чтобы она дурно думала о нас.
Некоторое время спустя, умер его десятиюродный брат, оставив ему большое состояние. Он купил имение в Йоркшире и сделался «помещиком» — и тут-то начались его истинные мытарства.
С мая до середины августа его жизнь протекала сравнительно мирно — за исключением незначительного ужения, обычно кончавшегося тем, что он промочит ноги и схватит насморк. Но с ранней осени до поздней весны он, вероятно, находил требуемую, от него работу чересчур утомительной. Это был мужчина плотного сложения с инстинктивной боязнью огнестрельного оружия и шестичасовое странствование по вспаханным полям с тяжелым ружьем на плече и в компании легкомысленных субъектов, стрелявших на вершок от его носа, утомляло и раздражало его. В холодные октябрьские утра он должен был вскакивать с постели в четыре часа, чтобы идти охотиться на лисиц. А зимою — если только благодетель-мороз не давал ему краткого отдыха, ему приходилось два раза в неделю ездить на охоту с борзыми. Надо полагать, что только благодаря своему маленькому росту и полноте, он отделывался лишь ушибами, ссадинами и легкими сотрясениями спинного мозга, ни разу не причинив себе более серьезного вреда.
Перед препятствиями он закрывал глаза и скакал быстрее, а в десяти саженях от реки начинал мечтать о мостах.
Но всё-таки никогда не жаловался.
— Раз я помещик, — говаривал он, — то и должен себя вести как помещик и принимать горькое наравне со сладким.
Злой рок пожелал, чтобы случайная спекуляция удвоила его состояние, и ему пришлось сделаться членом парламента и купить яхту. От парламента у него болела голова, а на яхте начиналась морская болезнь. Тем не менее, он каждое лето наполнял ее кучей дорогостоящих гостей, которые наводили на него скуку, и отправлялся на месячное мытарство по Средиземному морю.
В одну из таких поездов его гости устроили за картами преинтереснейший скандал. Сам он в это время лежал в каюте и ничего не знал о происшествии, но оппозиционные газеты ухватились за эту историю и отныне упоминали о яхте не иначе, как о «плавучем игорном доме», а «Полицейские Известия» поместили его портрет на почетном месте, как портрет главного преступника за неделю.
Позже он попал в кружок культурных людей, где заправилой был некий толстогубый кандидат. До тех пор его любимым чтением были романы, в духе Корелли, и юмористические журналы. Теперь он начал читать Мередита и научные книги, и всеми силами старался понимать их. Вместо того, чтобы абонироваться в «Gaiety», он абонировался в «Independent-Theatre» и «услаждал свою душу» голландскими Шекспирами. В живописи он любил картины, изображающие хорошенькую поселяночку у дверей коттеджа с молодым человеком, избранником её сердца, или же ребенка и собачку, затеявших какую-нибудь забавную игру. Теперь ему сказали, что эти картины никуда не годятся и заставляли покупать произведения импрессионистов, от которых у него с души воротило: зеленые коровы на красных холмах при розовом лунном свете, или тощие тела, обросшие ярко-красными волосами и с шеями в три фута длины.
— Он робко говорил, что, по его мнению, эти картины неестественны, что в природе ничего такого нет, но ему отвечали, что природа не имеет сюда никакого отношения; художник видел предметы именно такими; а что художник видел и изобразил (независимо от состояния, в котором он находился в ту минуту), то и есть истинное искусство.
Его возили па Вагнеровские празднества и на выставки картин Берн-Джонса. Ему читали всех новейших поэтов. Для него покупали билеты на все пьесы Ибсена. Его ввели во все артистические кружки с духовными интересами. Его дни были сплошным праздником, на котором веселились другие.
Как-то утром я встретился с ним, когда он выходил из дверей артистического клуба. Вид у него был очень утомленный. Он только что посетил частную выставку картин, днем должен был присутствовать на любительском представлении «Ченчи» — Шелли; затем ему предстояло три визита в артистические и литературные дома, обед с индийским набобом, ни слова не понимающим по-английски, «Тристан и Изольда» в опере и, наконец, чтобы закончить день, бал у лорда Салисбери.
ДИ положил ему руку на плечо.
— Едем со мной в Эппипг-Форест, — сказал я. — В одиннадцать часов туда отправляется омнибус. Сегодня суббота, и там, наверное, будет много публики. Мы с тобой сыграем партию в кегли и постреляем в кокосовые орехи. Ты раньше делал это очень ловко. Там мы позавтракаем, затем к семи часам вернемся в Лондон, пообедаем в Трокадеро, проведем вечер в театре «Empire» и поужинаем в Савойском ресторане. Что скажешь на это?
Он стоял в нерешительности на ступеньках подъезда; во взгляде сквозило желание согласиться на мое предложение.
Но в это время к подъезду подкатила его карета, и он словно очнулся от сна.
— Нет, голубчик, — сказал он: — Что скажут люди?
И, пожав мне руку, он сел в экипаж, а лакей захлопнул за ним дверцу.
1897