Человек с тремя именами. Повесть о Матэ Залке
Шрифт:
— Если хочешь быть красивым, поступай в гусары,— удовлетворенно произнес Белов, оглядывая себя в зеркале и удивляясь, куда это девался не вчера определившийся животик.— Так что ли, Алеша, у Козьмы Пруткова?
Конечно, все это произошло не совсем одновременно, да и форма была не очень единообразной, поскольку в ней допускался некоторый разнобой: можно было, например, носить фуражку или пилотку, вместо бриджей — сапоги и защитные брюки навыпуск, но зато на всех офицерских головных уборах появились теперь вышитые пятиугольные красные звездочки, окруженные тонким золотым галуном. У генералов же фуражка была обшита золотыми дубовыми листьями, а на обшлагах скрещивались шпаги, пики или стволы орудий, по принадлежности к тому или иному роду войск, не предусмотренных же в прошлом танкистов отличала башня старинной крепости.
Где-то к середине
— Переведите вашему другу Клоди, прошу вас, попросил Лукач своего адъютанта, и в самом деле ладившего с казначеем, писарем, почтальоном и машинисткой в одном лице, — что от него зависит радость и даже счастье очень многих товарищей. Пусть он всегда помнит об этом.— И, помолчав, прибавил: — Но тяжко думать, что многие письма долго еще будут искать, где такой-то и такой, однако уже никогда его не найдут, ибо он убит...
Ни Петров, ни Белов, ни Баллер, ни даже таков тертый калач, как Никита, писем не получали. Приехавших из СССР (через Коминтерн или кадровых советских военнослужащих — все равно) из конспиративных соображений должна была обслуживать особая почта. Но до января она практически бездействовала. В разговоре между собой Петров и Белов высказывали подозрение, что их псевдонимы могли быть причиной задержки. Но не получал писем и Фриц, во второй половине декабря окончательно возвращенный в бригаду, а уж тут, казалось бы, наладить дело гораздо проще, хотя бы потому, что советников было во много раз меньше, чем коминтерновских. Зато Лукач, давно написавший жене и дочери через хозяйку отеля в Париже, уже получил через нее же ответ, но, чтобы не вызывать в ком-нибудь из друзей законной зависти, он бесстрастно сунул его в нагрудный карман и старательно застегнул пуговицу.
Распечатано письмо было лишь перед сном, в отдельной комнате комбрига. Нисколько не стесняясь присутствия адъютанта, лежащего рядом на второй кровати, Лукач некоторое время рассматривал бисерный почерк француженки и лишь затем перочинным ножиком аккуратно вскрыл конверт и медленно, медленно начал читать вложенные в него листочки, а прочтя, тут же стал перечитывать. После этого он сложил листки, положил их в бумажник, спрятал его под подушку и погасил свет.
В темноте он не ворочался, но по его дыханию Алеша долго слышал, что он не спит.
Почти одновременно с получением письма Лукач получил и личного переводчика на испанский. Им стал мадьяр лет, вероятно, под тридцать, раненный на Арагоне еще в сентябре и по выздоровлении направленный было в Одиннадцатую. Прослышав, однако, что Двенадцатой командует его земляк, он поинтересовался, а нельзя ли попасть в нее. С ним согласились, а так как он носил славянскую фамилию, послали в балканскую роту батальона Домбровского. Командир ее, македонец из Болгарии, Христов, тоже после Сентябрьского восстания бежавший в Советский Союз, зайдя как-то к Белову, оказавшемуся незаметно для самого себя в роли опекуна всех болгарских кадров на Центральном фронте, пожаловался ему на свои трудности и упомянул среди них одну, довольно неожиданную. Оказывается, ему в роту прислали пополнение из двадцати двух человек, но среди сербов, болгар и влахов есть один, шут его разберет кто. С ним, будто с глухонемым, невозможно договориться, потому как он знает гишпаньский да мадьярский, а на них в роте никто не млувит. Христов за пятнадцать лет пребывания в СССР не сумел сколько-нибудь сносно освоить русский, но при этом умудрился почти забыть и македонский, и болгарский и высказывался на некоем общеславянском арго, состоящем из фантастического смешения русских, болгарских, сербских да еще польских слов. Возможно, из стремления быть понятым Христов всегда страшно кричал. Так было и сейчас, и Лукач, из своей комнаты услышав его жалобы,
Так в машине Лукача появился переводчик с мадьярского на испанский и наоборот. По происхождению Крайкович был крестьянином, после чьего-то доноса в волостное полицейское управление коммунисту Крайковичу пришлось эмигрировать во Францию. Там ему, однако, не удалось получить работу, и он перебрался в Испанию, а точнее, в Каталонию, где в конце концов превратился в заправского строительного рабочего. Небольшого роста, крепыш, он твердо стоял на коротких и кривых, как у кавалериста, ногах; был медлителен, но аккуратен и точно выполнял все поручения Лукача. Разговаривал он неспешно, необычайно рассудительно и независимо. Разговорный испанский он знал хорошо, знал и каталонский. Впрочем, под Мадридом о каталонском можно было не вспоминать. Вообще же Йозеф Крайкович очень быстро пришелся в штабе ко двору, комбриг был им очень доволен и как-то объяснил Алеше, что Йошка, этот типичнейший венгерский крестьянин, и полезен ему не только как переводчик, но еще и как собеседник, говорящий на отменном венгерском.
Невзирая на постоянные перемещения и бои, жизнь Лукача в декабре этого, первого, года испанской войны состояла не из одного нервного напряжения и непрерывных тревог. Многое и радовало. Радовали дружеские, доверчивые отношения между всеми офицерами штаба, лишенные каких-либо расчетов, трений, борьбы самолюбий или карьеризма. Радовали и заметные успехи задуманных комбригом предприятий, главным из которых было создание больших авторемонтных мастерских. Под них заняли полуразрушенный и пустующий древний собор в провинциальном и тоже очень старом городке Кольменар-Вьехо. Бывшие авторемонтники, автослесари, сварщики и автогенщики собирали из большой кучи металлолома одну вполне пригодную машину, а то и просто, перебрав и промыв мотор керосином, сменив колеса и наполнив бак бензином, со сказочной быстротой воскрешали какую-нибудь легковушку.
Не меньше утешала его и служба связи, руководимая неутомимым, несмотря на почтенный возраст, Морицем, кроме всего прочего умеющим еще и самостоятельно раздобыть все необходимое, хоть птичье молоко, если бы оно понадобилось для лучшей работы полевых телефонов. «Орлы Морица», как называл их Петров, научились на каждом новом командном пункте бригады в кратчайшие сроки соединять его с батальонами и батареей, а ее, в свою очередь, с наблюдателем в пехоте.
Не могла не доставлять удовлетворения Лукачу и все более меткая стрельба орудий, управляемых Мигелем Баллером, умение которого Белов, сам бывший командир батареи, оценил сразу.
Единственным постоянным и непреходящим горем Лукача были потери — и первые, и совсем недавние, и даже неизбежно предстоящие. В каждом бою, в любом соприкосновении с противником, а тем более в серьезном многодневном сражении, были убитые и раненые. Для раненых Лукач с Хейльбрунном делали все, что могли, чтобы с перевязочного пункта их скорее направляли в прифронтовой госпиталь бригады, откуда легкораненых эвакуировали в собственный восстановительный центр, организованный меньше чем в ста километрах к югу. Тех же, кто был ранен тяжело, везли в санитарных машинах в больницы Валенсии, сопровождавший фельдшер обязан был записать, кто и куда попал. Санитарная служба Альбасете следила, чтобы выздоравливающих выписывали в дома отдыха интернациональных бригад, расположенные в Беникасиме, на валенсийском побережье. Оттуда же те, кто могли воевать, получали возможность вернуться к себе в батальон.
Однако всегда вместе с ранеными с поля боя выносили и убитых. И каждый раз, когда мысль Лукача обращалась к их общему числу или — и это было еще больнее — к тем из них, кого он знал лично,— каждый раз сердце его щемило. Рассуждения вроде «война ведь» нисколько почему-то не облегчали... Ему иногда даже снился один и тот же сон, будто он нашел хитрый способ победить фашистов, не пожертвовав ни одним человеком.
Однажды эти тайные и, скорее, противоестественные настроения прорвались наружу. Фриц, как-то раньше обычного приехавший из Мадрида, куда по положению о советниках каждый вечер отбывал ночевать, заметив особенно мрачный вид командира бригады, обеспокоенно спросил, не вернулась ли к нему опять мигрень? Лукач ответил, что нет, но что всего десять минут, как ему сообщили о прямом попадании пехотной мины в окоп. Убито сразу шесть гарибальдийцев. Фриц с некоторой даже укоризной заметил, что надо же понимать: потери неизбежны.