Человек с яйцом. Жизнь и мнения Александра Проханова
Шрифт:
Официальный финальный аккорд прозвучал лишь 12 марта 1980 года — в статье Вс. Сурганова «Перед завтрашним днем». Автор развенчивает мифы о деревенской прозе («элитарность», «тяга к заповедности», «страх перед современностью») и, подводя итог, замечает: «Не обошлось без полемических перехлестов!»
Но деревенщики еще долго будут ненавидеть Проханова. В 1981 году, когда формировалась делегация писателей для поездки на Север и куда взяли всех — Белова, Распутина, Астафьева, Личутина, Кима, Крупина и даже Гусева, — Проханова даже не пригласили. «Смешно, — вспоминает Наталья Иванова, — что Союз писателей полюбил его в самом позднем своем периоде, а сначала он его ненавидел. Особенно его ненавидели деревенщики, и я очень хорошо помню, что на каких-то собраниях, годовых или пленумах, его захлопывали,
«Метафору современности» перепечатали в дайджесте лучших текстов «ЛГ» всех десятилетий как одну из главных статей за все 70-е. Это, конечно, был показатель его статуса: он в свои сорок лет мог заварить кашу.
И Личутин, и Проханов сами сейчас удивляются личутинскому поступку. «Но я запомнил эту неслыханную дерзость, агрессивность — мне о чем-то запрещают писать!» Конечно, это была такая нахальная, шукшинская попытка срезать зарвавшегося горожанина, но вопрос, поставленный Личутиным, между прочим, не потерял актуальности — правда, не в контексте деревенско-индустриального противостояния, а в более широком смысле. Деревенщик Личутин ведь по сути сказал следующее: ты — со своими форсунками и рольгангами — прозападный писатель, а у вас там не принято навязывать читателю свои мнения и путать профессии беллетриста и проповедника; так куда ж ты лезешь? Имел ли Проханов право писать о «душе» или ему действительно не следовало соваться куда-либо, кроме своей «техносферы»?
Собственно, этот же вопрос возникает всякий раз у обычного читателя, который сталкивается с прохановскими «обмороками», его «изумлением», его «восторгом» и прочим романным материалом, не относящимся напрямую к развитию сюжета. Может ли писатель, у которого нет официальной лицензии критики и потомков, а у Проханова такой не было и нет до сих пор, лезть в душу: к себе, к читателю, к кому угодно? Проханова и самого это беспокоило; он и был, надо полагать, так уязвлен, потому что чувствовал справедливость этого вопроса. И, как знать, вся его дальнейшая биография — вступление на путь кшатрия, в зону войны и смерти — не попытка ли это добыть вот так, через писательский штрафбат, лицензию на право «писать о душе»?
У романа «Место действия» были и курьезные последствия. Как известно, главный герой Пушкарев списан с Владимира Дзираева, гендиректора Тобольского нефтехимкомплекса. «Тоболяки, — сообщает корреспондент сибирской газеты, — не просто догадались — они знали, что роман написан на местном материале, а Пушкарев — Дзираев».
Роман был более чем комплиментарен по отношению к прототипу («В сжатом до синих бугров и жил пушкаревском кулаке бились и рвались на свободу железные дороги, реки, людские несметные жизни, хрипел и орал континент, а он, Пушкарев, держал его под уздцы»), но в романе присутствует, даже не то что присутствует, а является структурообразующим неизбежный у Проханова адюльтерный сюжет: директор Пушкарев уводит у Горшенина его жену, театральную актрису. В эту актрису влюблены многие, вокруг нее даже вьется один экскаваторщик, но дело, конечно, не в том, что Проханов решил попробовать себя в жанре «секс в большом городе». Главная роль этой актрисы состоит в том, чтобы своим «женским естеством» (едва ли тут возможны ощутимо более удачные термины) гасить излишки энергии самцов и способствовать синтезу различных точек зрения; только так, совместными усилиями, они и могут вытащить застрявшую лошадь (там есть такой эпизод). Жена и любовница, она не столько стравливает самцов, сколько мирит их: одному, тяготеющему к архаике художнику, автору «огненных акварелей» — открывает дорогу в футуристический (надувной) ангар, на выставку, второго — электрического человека будущего — приводит в деревянный домик с керосиновой лампой, заставляет задуматься о красоте «лубяного» Николо-Ядринска.
Простодушные тоболяки, проглотив «Место действия», тут же принялись гадать, кто из артисток театра была любовницей Пушкарева-Дзираева. Разгневанный Дзираев, ни с того ни с сего оказавшийся крайним в этой истории, чертыхался: «Они еще и домик тот блядский начнут искать,
Не так уж и мало.
Среди знаков доброжелательного отношения к нему власти выделим один: в конце 70-х ему делают лестное предложение сочинить ритуальный текст-обращение на 7 ноября, этот эпизод зафиксирован в «Надписи». Он действительно был кремлевским спичрайтером? «Я не был спичрайтером, просто я зачитывал свои тексты. Любой ритуал сопровождался пафосными речениями перед началом демонстрации».
— Неужели вы прямо с Мавзолея это зачитывали?
Я пытаюсь вообразить Проханова в компании, которую писатели Гаррос — Евдокимов описывают как «выводок зомбаков».
— Нет, по радио: «И вот… Красная площадь… Выступают… А сейчас слово предоставляется писателю Проханову». Это накануне записывалось, а потом включалось. Это было очень престижно. Эти оды мне удавались. И за счет языка, и за счет того, что я мог монтировать храмы с ракетами, саркофаги князей с кремлевским пантеоном, и все сливалось в такую непрерывную красно-белую историю. Это производило впечатление и ценилось тогда. И я сам оценил, чувствовал непрерывность истории, мистику могил, которые были рядом, по разные стороны от стены, по существу, эти кости, пеплы были близки друг к другу. Мне был интересен этот опыт.
Похоже ли это на его сотрудничество с зюгановской компартией? Определенно нет. «Тогда сильная власть, партия, государство приглашали меня к взаимодействию, включиться в мощную всеобщую процедуру, в каком-то смысле я был ангажирован. А сейчас сильного государства не существует — и уже я выступаю с позиции сильного, может, даже в качестве какого-то демиурга. „Нью-Йорк Таймс“ писала обо мне как о сером кардинале партии, уж не знаю, насколько это правда. Роли изменились. Тогда я был ангажирован, а теперь можно сказать, что я ангажирую.
— Я все никак не могу привыкнуть к тому, что вы умудрились не стать членом КПСС. Ведь все были.
— Я воспитывался в совершенно не партийной, по существу, не в советской среде, семье. Одна часть была репрессирована, другая, став советской, никогда не была партийной. Кроме того, во мне всегда была внутренняя фронда.
— Каким образом вы избегали вербовщиков, которые к вам подкатывались? Как ваш Коробейников: „Не обязательно быть членом партии, чтобы написать блестящий репортаж или очерк. Бунин не был членом партии, но прекрасно справлялся с описанием природы, машин и человеческих душ“?
— Во-первых, я с теми людьми, кто предлагал мне вступить в партию, был если не в дружественных, то в приятельских отношениях [8] .
Я мог им отказать, я был не военным, они не были мне командирами. Потом — ну вот я не вступаю в партию — что, они мне запретят печататься? Да я им был нужнее, чем они мне. Кто мог описать атомную триаду советскую? Кто мог описать бомбардировщики, летающие к полюсу, пуски ракет или взрывы атомной бомбы на полигоне в Семипалатинске, как я? Никто. Я им был важен. И потому, почувствовав, что я им важен, они хотели зафиксировать, застолбить мое присутствие в их среде партийной. Партийность — это как кобель, который метит своей ядовитой мочой среду. Это круговая порука. Я это понимал прекрасно, и я вовсе не хотел таким образом заключать с ними договор. Мой договор был не коммерческий и не политический, это было, что ли, бескорыстное служение: я так думал, и мне было интересно этим заниматься, я умел это делать. Давление, которое на меня оказывали, не было субординационным давлением. На меня не столько давили, сколько искушали. А мне это было не нужно. Я не видел в этом корысти. То были анархические настроения художника-одиночки, который предпочитал делать то, что он делает.
8
В «Надписи» к Коробейнику подкатывался Стремжинский-Сырокомский, но на самом деле реальное давление по этой линии осуществлял на Проханова офицер Севрук, в Афганистане.