Человек с золотым ключом
Шрифт:
Чтобы лучше понять эту часть моей жизни, стоит узнать, что же я защищал. Спорили мы не о богословии, скажем так — не о Троице, предопределении или благодати. Я слишком мало знал, чтобы об этом спорить, и защищал, как мне казалось, обыкновенную нравственность. Собственно, я полагал, что ставлю вопрос о том, возможна ли она. Речь шла об ответственности, которую Блечфорд отрицал в явной и даже яростной проповеди детерминизма, основанной, видимо, на том, что он прочитал какую-то книжечку Геккеля. У проблемы этой было много смешных и странных сторон, но сейчас я говорю о ней в другой связи. Дело не в том, что я поверил в сверхъестественное, а в том, что безбожники не верили в естественное. К христианской этике меня толкали атеисты, разрушая любую здравую возможность этики без Бога. Быть может, я сам был секуляристом, признавая ответственность лишь в этом мире; но детерминист возвестил мне, что я ни за что ответственности не несу. Поскольку мне больше нравится, чтобы меня считали вменяемым, а не безумцем на свободе, я стал искать какого-то прибежища, кроме сумасшедшего дома.
Словом, мне удалось избежать ошибки, в которую впали лучшие люди, чем я. До сих пор считается, что агностик прекрасно управится в этом мире,
А я, очнувшись от былых мечтаний, громко рассмеялся, поскольку вскоре после спора мне пришлось помогать друзьям и соратникам, обвинявшим не бродяг и пьяниц, а правителей страны и самых богатых людей в империи. Я пытался надеть ошейник ответственности не на бродячего, а на породистого пса; и услышал вскоре, что Блечфорд, кипя яростью, требует покарать без милости могущественных тиранов, которые обижают слабых. Он обвинял прусских вельмож, напавших на Бельгию. Так сгорает в истинном пламени бумажная софистика.
Глава VIII. Фигуры на Флит — Стрит
Глубокий вопрос о том, как я приземлился на Флит — стрит, остается без ответа, во всяком случае — для меня. Критики говорили, что я упал там на все лапы, чтобы тут же встать на голову. На самом деле Флит — стрит, не говоря о голове, не так прочна и надежна. По — видимому, своим успехом (как говорят миллионеры) я обязан тому, что почтительно и кротко выслушивал добрые советы самых лучших, крупных журналистов и делал все наоборот. Они говорили мне, что надо изучить ту или иную газету и писать то, что ей подходит. Я же отчасти случайно, отчасти — по невежеству, отчасти — из-за диких убеждений молодости писал, насколько помню, только то, что газете не подходило.
Наверное, своим комическим успехом я обязан этому контрасту. Теперь, когда я старый журналист, могу посоветовать молодым одно: напишите статьи для спортивной и для церковной газеты и положите их не в тот конверт. Если статьи сравнительно умны и если их примут, спортсмены будут говорить друг другу: «А мы тоже ничего, вон какие люди для нас пишут!», а клирики: «Почитайте, очень советую. Остроумно, остроумно…» Может быть, теория эта слабовата, но только ею можно объяснить то, что я незаслуженно выжил в журналистских джунглях. Для людей мятежных, вроде старой «Дейли Ньюс», я писал о французских кафе и католических храмах, и они меня одобряли, равно как и читатели. В каждой газете и так слишком много того, что ей подходит. Теперь, когда журналистика, как и все остальное, объединяется в тресты и монополии, маловероятно, чтобы кто-нибудь повторил мой достаточно редкий, легкомысленный, бесстыжий маневр и стал единственным шутником в методистском журнале или единственным мудрецом в комиксах «Коктейль».
Во всяком случае, нет сомнений что на Флит — стрит меня привел случай, кое-кто прибавит — несчастный. Там было много случайных людей; в сущности, ее можно назвать улицей Случайности, как человек, с которым, на свое счастье, я вскоре познакомился, назвал ее улицей Приключений. Филип Гиббс подчеркивал несообразность, придававшую этим местам их занятную прелесть; он сам был не на своем месте. Его ястребиное лицо почти нездешней тонкости казалось изысканно несчастным из- за того, что он не может приспособить улицу к себе. Как военный корреспондент он прославился намного позже, но рассказывал также отрешенно о великих битвах былого. Он занимался борьбой между героями Французской революции и питал, на мой взгляд, излишнюю, хотя и возвышенную неприязнь к Камилу Демулену. Как-то он подверг его суду, а я, пока он говорил, думал о том, как он похож на высоких духом, узколицых, непреклонных идеалистов, которые были среди якобинцев. Профиль его мог изобразить Давид. С этих впечатлений я начинаю именно потому, что Гиббс так выделялся на общем фоне. Сам я был фоном, быть может — частью задника. Другими словами, я участвовал в богемной жизни Флит — стрит, которую позже разрушили не идеализм и отрешенность, а материализм и организованность. Один газетный магнат не так давно говорил, что все эти россказни о кабачках, неопрятных репортерах, круглосуточной работе и случайном отдыхе — просто клевета. «Газетное дело, — поведал он мне с блаженной улыбкой, — точно такое же, как всякое другое», а я застонал, выражая согласие. Самое имя Богемии исчезло с карты Лондона, как и с карты Европы. Никак не пойму, зачем современным дипломатам отменять это старое славное название, уцелевшее в проигранных битвах. По — видимому, в обоих случаях самые
Говорят, что он умирал от голода на Флит — стрит, когда в кармане у него было старое издание шекспировских сонетов.
Того же рода, но тоньше, просвещенней, а значит — неизвестней, был Джонсон Стивен, с которым мы дружили, чем я очень горжусь. Происходил он из прославленной шотландской семьи, той же самой, что Лесли Стивен и Дж. К. С., и был таким же мудрым, как первый, таким же остроумным, как второй. Отличался он тем, что очень трудно определить; все, кто имел с ним дело, облегчили себе задачу, назвав это безумием. Мне кажется, лучше сказать, что он ничего не мог принять полностью и в последнюю минуту отвергал то, что одобрил тем самым движением, каким отбрыкивается лошадь. Иногда его доводы были достаточно резонны, они всегда что-то объясняли, но окончательно принять он не мог ничего. Однажды он сказал мне очень умную вещь: «Вообще-то я бы стал католиком, да вот не верю в Бога. Остальное у них так правильно и настолько выше всего прочего, что тут и сомневаться нечего». Помню, он угрюмо обрадовался, когда я позже сказал ему, что у настоящих католиков хватает разума, чтобы испытывать ту же трудность, а св. Фома Аквинат, в сущности, начинает свои доводы со слов: «Есть ли Бог? Видимо, нет». Однако, прибавил я, мне известно по опыту, что если ты хотя бы включишься в систему, другой ответ на этот вопрос будет все очевидней. Вообще же для патриотичного шотландца он слишком хорошо относился к католикам. Помню, ему сказали, что церковь уж очень испортилась и просто требовала реформации, а он ответил с обманчивой приятностью: «Ну, конечно! Куда дальше портиться, если она сколько лет терпела таких католических священников, как Джон Нокс, Жан Кальвин и Мартин Лютер».
Кому-нибудь надо бы написать биографию Стивена и собрать то, что осталось от его писаний, по — журналистски брошенных на ветер. Когда-то я хотел это сделать; вот один из моих неисполненных долгов. Мой брат напечатал у себя в «Нью Уитнес» его очерк о Бернсе, который настолько лучше всех очерков об этом поэте или вообще о чем-нибудь, что мог бы один прославить человека, если бы человек того хотел. Стивен знаменует для меня пустоту нынешней славы, превратившейся в моду. Конечно, у него были страшные срывы, но в старое время они не умаляли таких людей, как Свифт или Лендор. Если вспоминают только это, хорошо, что я посвятил ему хотя бы несколько фраз. Что до ответа на свой вопрос о Боге, он давно его обрел.
Крайности были слишком крайними, чтобы стать типичными — и изысканный фанатик, который сказал все, что хочет, и умер; и сноб или подлец, который говорит то, что надо, и живет, если это жизнь. Однако честности ради напомню, что на Флит — стрит были люди, которые сохраняли независимость ума, не отрываясь от общей работы. Большей частью им помогало то, что их собственная работа была разнообразной, и то, что монополии еще не так походили друг на друга, чтобы нельзя было выбрать хозяина, даже если это уже сводилось к выбору тирана. Наверное, самой блестящей из таких людей была та, кого по праву называли королевой Флит — стрит. С этой дамой я имею честь состоять в свойстве, поскольку она вышла замуж за моего брата. Ей всегда удавалось оставаться вольным стрелком или Жанной д’Арк их отряда, хотя одному делу свое знамя она отдавала все больше. У нее всегда было много дел, но только одно разгорелось, как костер на маяке. Каждый слышал о «Домах Сесила», где бездомные женщины находят истинное, человечное гостеприимство, которого начисто не было в чистоплюйской филантропии; и почти каждый читал о том, как они возникли, в замечательной книге о ее поразительных приключениях. Однако не каждый поймет ту гневную доброту, которая ненавидит опеку над бедными еще больше, чем нелюбовь к ним, высокомерие соглядатая — больше, чем себялюбие злого хозяина. Дама эта, как и я, хорошо относится к коммунистам и, в отличие от меня, отчасти разделяет их взгляды. Но прежде всего она отстаивает для бедных право на частную жизнь, которого они лишены. Оба мы, в сущности, боремся за частную собственность неимущих.
Для жены моего брата дух Флит — стрит обернулся тем, что в разумных пределах она не только могла, но и хотела делать, что угодно. Работа ее была мозаикой, слишком причудливой для описаний, и сама она с радостной иронией на это смотрела. Ей ничего не стоило перейти от прямого, демагогического, но трагически искреннего призыва обращаться лучше с работницами, у которых есть дети, к почти циничной критике самых заумных нынешних пьес. Дописав для «Уитнеса» сжатый и точный комментарий к делу Маркони, полный фактов и фамилий, она легко бралась за очередную главу бесстыдно чувствительного романа, полного невинных красавиц и отпетых злодеев. Именно о ней рассказывают, что, успешно проведя героя с героиней через многие номера шотландской газеты, она увлеклась побочной линией и получила телеграмму от издателя: «Вы оставили их в пещере под Темзой на целую неделю, а они не женаты».