Человек-тело
Шрифт:
Коробки переполнены старыми тетрадями, папками для бумаг, одна — целиком с дискетами и CD-дисками. Мы вызвали машину и отвезли груз на дачу.
Это не значит, что я стал выезжать — просто съездил один раз на дачу и всё. Там, разумеется, разруха, паутина и пыль, на подоконнике валяются мертвые осы. Мы поставили коробки посередине веранды, создав пародию на пирамиду Джосера, и сразу, не раздеваясь, зачем-то трахнулись на них, пока шофер прилежно сидел в машине. Я крутил вторую жену на своих рукописях — то синюю, то желтую от цветных стекол веранды, и видел призрака самого себя, имеющего в той же комнате первую и многих других, незамужних — розовых, зеленых и фиолетовых.
Впрочем, это плохо, что сейчас всё, что я
Кроме своей чисто технической ценности — как собственно тексты, мои старые рукописи имеют для меня душераздирающий сакральный смысл. Возможно, они представляют даже и какую-то будущую стоимость: допустим, я стану посмертно знаменитым, как Винсент — сколько тогда будет стоить каждая страница, исписанная этой рукой, исчерченная ромбиками по углам? Впрочем, нет у меня наследников и некому завещать эти гипотетические миллионы. В тот день впервые, в машине обратно, с головой молодой жены на плече, я отчетливо подумал: а не завести ли мне ребенка?
Первая жена категорически не хотела детей, ей и меня удалось убедить в том, что мы, писатели, должны жертвовать во имя своего искусства. На самом деле, на искусство ей было наплевать: в течение года после свадьбы она вообще не садилась за стол, ее даже чуть было не поперли из Литинститута за то, что не смогла представить очередную подборку переводов к семинару. Скорее всего, свадьба для этой женщины стала тупиком, концом пути. Все ее потуги к стихосложению имели одну подоплеку: выставить себя образцовым товаром на рынке невест, обрести личное счастье. Я ее прекрасно понимаю, поскольку и сам отчасти такой же. До самого последнего дня, что мы провели в одной комнате — сначала в общаге, потом в квартире родителей, потом — в этой квартире, я ничего нового не писал — лишь редактировал прежние тексты, занялся какой-то ерундой: стал издавать рукописный журнал, устроился работать руководителем лито, обучая творчеству десяток безнадежных графоманов, и отдавал этому много времени, даже с энтузиазмом… И только в тот день, когда она окончательно ушла, вернее, на другое утро, проснувшись, наконец, в своей постели один, я подбежал к столу прямо в пижаме, раскрыл давно брошенную тетрадь и принялся строчить, строчить, строчить — пока усталость и остервенение не смежили мои веки.
Теперь же у меня другой уровень полета: я не жду вдохновения, не страдаю, когда его нет, а просто культивирую его, спокойно, свободно и профессионально, как скрипач настраивает инструмент. И никакая Вика не мешает мне.
Масса свободного времени. Я пишу быстро и легко, сразу набело, будто записываю нечто, уже сказанное. Не пора ли завести наследника, пусть и на склоне лет? И тогда все эти истрепанные рукописи приобретут совершенно иной, новый смысл… Парень просто продаст их потом на аукционе.
Надо бы сказать моей девочке. Пересортировать, что-то вернуть домой, самое важное. Записать специальный, я бы сказал — золотой диск и положить его в банковскую ячейку. Так-то оно будет вернее. Полное собрание сочинений. Посмертное. Как Хемингуэй. И насчет наследника также с нею поговорить.
5
Я думал об этом всю дорогу, пока мы ехали обратно, молча сидя на заднем сиденье машины, с Викиной спящей головой на плече. Девочка вырубилась, утомленная любовью.
В сущности, мое нынешнее затворничество началось именно там, на даче. Много лет назад, еще при Аннушке, я провел несколько дней в Переделкине, в гостях у одного литературоведа и философа. Этот человек старше меня на четверть века, безо всякого преувеличения он — один из выдающихся умов современности. Приехал я к нему на один день, но как-то завис на почве пьянки и мы просидели лицом к лицу почти неделю, беспрерывно разговаривая за бутылкой коньяка, который у нас стоял в ящике на расстоянии вытянутой руки, а ящик сей прислали прославленному деятелю отечественной культуры из уж не помню какой бывшей союзной республики.
Иногда на огонек, на коньячок заходили обитали писательского посада — знаменитые, яркие личности преклонного возраста. Любой другой на моем месте многое бы отдал за право побыть в подобной компании. Сверстники потом долго расспрашивали, о чем это со мной говорили старики, о чем они говорили между собой. Кто-то даже упрашивал меня написать мемуарчик для интернета.
Отдыхать и ломаться после такой интоксикации я отправился на дачу, где прожил неделю в полной тишине и бессловесности, собирая по крупицам то золото человеческого общения, что я намыл в переделкинском ручье.
Общие выводы меня ошеломили. Сравнивая неделю в Переделкине и неделю на даче, неделю общения с выдающимися людьми, седобородыми аксакалистыми писаками, и неделю одиночества, в продолжение которой перед моими глазами не промелькнуло ни одного человеческого лица, я пришел к выводу, что одиночество мне не только дороже, но и интереснее.
Зимой жить на даче невозможно: маленькая чугунная печка греет, пока горят дрова, да и садовый дом на столбиках, построенный руками моего отца, насквозь продувается ветром. Летом здесь жить также проблематично, но по другой причине: со всех сторон снуют и галдят соседи, мельтешат, словно рыбки пираньи, а наши миниатюрные шесть соток всего-то двадцать метров шириной и, стоя посередине своего участка, ты видишь каждую морщинку на лице этих пенсионеров.
Тетя Лампа, как я ее называл в детстве, все время стояла кверху задом, дергая, дергая и дергая сорняки — это с востока. Дядя Гриб на западе: каждое утро, уже вернувшись со своей тихой охоты, сидел широкой спиной ко мне — также в метре от моего прозрачного забора и чистил грибы, тонким голосом безумца разговаривая с ними, то лаская, то уничтожая словами мертвые грибные тела. На юге жил ублюдок, милиционер в отставке, у которого был чрезвычайно мерзкий голос: именно таким голосом и говорят менты, особенно через свой ментовский рупор. У этого Жоры была жена, которая почему-то тоже гундосила, будто бы они специально выбрали друг друга, скажем, при помощи службы знакомств по телефону. Шучу, конечно: не было в те далекие годы, когда брачевались эти придурки, никаких таких служб. Жору и его жену я практически не видел, они отгородились высокой теплицей, где, за мутной полиэтиленовой пленкой мелькали их косолапые призраки, но мне с лихвой хватало и голосов.
Бывают люди с красивыми, зычными голосами, они любят демонстрировать их, имея на то полное право. Но вот загадка: почему эти двое, с бесконечно гнусными голосами муж и жена, непрестанно говорили и говорили, а если сказать было нечего, то начинали распевать хором какие-то ужасные блатные песни?
На севере — не вплотную, но через улицу — поселился Ильдус, но это отдельная душераздирающая история.
Единственно возможное время, когда я мог спокойно существовать на даче, было осенью и весной. Точно первого сентября исчезали школьники: я уже не слышал их матерных разговоров, которые до глубокой ночи доносились с местного Бродвея, что пролегал от меня через участок, сразу за домом, где жила Лампа. В сентябре наступал пик активности Гриба: он ходил в лес каждое утро и, соответственно, с громким удовольствием чистил грибы в течение всего дня. Ментовская семья (я не сразу узнал, что и жена до выхода на пенсию была ментярой — служила регулировщицей на московских перекрестках) гундосила до середины октября, затем наступал аут.