Человек в пейзаже
Шрифт:
Я недоуменно держал в руках. Это была вещь. Размером с нашу догиню.
– Держите, не бойтесь. Это вам на память. Когда захотите придете.
– А как же они?..
– Найдут способ. Пусть не запираются... Да там и нет никого.
Окончательно не поняв, я проследовал за ними с ключом в руке. Дорога шла в гору, и я на ключ опирался. Дьяволица бежала впереди, то растворяясь, то выпадая из густеющих сумерек.
– Актриса!
– гордо повествовал он сверху вниз.
– Я ее сегодня на съемки водил. Здесь, рядом. Снимают оккупацию. Нет, здесь, собственно, немца не было. Это новгородская
– Он засмеялся невидимо, провалившись в какую-то лужицу ночи.
– Линда, кормилица!
– Видно, она подбежала, и он сейчас, поджидая меня, чесал ее за ухом.
– Семь пятьдесят съемочный день!
– хвалясь, сказал он, оказавшись вдруг прямо передо мной; я в него уперся.
– Все равно - барочная...
– то ли с грустью, то ли с удовлетворением сказал он, глядя над моим плечом, и я обернулся.
Отсюда, сверху, снова предстала колокольня. Луна, красная и огромная, как солнце, выползла из-за невидимой отсюда реки. Вокруг острого шпиля как-то склубился черно-розовый отсвет. Храм дотлевал последним углем в ночи.
Мы шли куда-то, я не обсуждал куда. Длинное хлевное тело густело впереди. При нашем приближении подвальное окошко зажглось и погасло.
– Трапезная...
– сказал он.
Мы проникли, громыхая и спотыкаясь.
– Сейчас я включу...
– сказал он, и все озарилось. Это была, по всей видимости, реставрационная мастерская. Верстак, муфельная печь, стеллаж с банками... Голая лампочка под потолком. На стене календарь с Аллой Пугачевой и реклама автогонок. Огромный деревенский ларь. Такие же топорные и старинные лавки. Крошечные зарешеченные окошки из глуби крепостной толщины стен слепо смотрели внутрь, будто щурясь, будто опухли со сна. Вдоль стен, как хлам, как рассыпанная колода, во множестве слоились иконы, оклады, иконостасы.
– Вас интересуют доски?
– Я не понял, но глазами он указал на свалку икон.
– О да, конечно, - сказал я.
– Сейчас, Линдочка, сейчас... А вы смотрите пока, не стесняйтесь.
Бережно отгибал я небрежно сваленные доски одну за другой. Трепет прикосновения был выше моего разумения.
Пейзажист хозяйничал. Вокруг вилась догиня. Включил муфельную печь и поставил разогревать в нее банку консервов. Открыл ларь и залез в него с головой; на какой-то момент даже ноги его оторвались от пола. Лицо его покраснело, когда он вылез.
– Неужто увели!..
– Лицо его выражало нешуточную тревогу. И он снова исчез в ларе. Оттуда летела ветошь; пустые мятые оклады и консервные банки издавали об пол один и тот же звук...
– О господи!
– раздался вздох облегчения.
– Надо же было так зарыть!
Он извлекся с бутылкой "Русской".
Я разделил его неподдельную радость, стоя с тетиным, еле различимым "Спасом" в руке.
– А кто же зарывал?
– А я!
– счастливо сказал он.
Консервы в муфельной нечи разогревались, однако, не для Линды.
Не могу даже дать представления о том, как мне здесь с ним нравилось! И как было страшно... Надо же, чтобы так, ни с того ни с сего вывалиться нз своей обыденности и серости в настоящее, в такую внезапную дыру... Табуретку накрыли газетой - уютнейше, с мужской дельной непоспешностью и функциональностью был им накрыт
– Я сразу вас заподозрил, - сказал он, разливая.
– Вон из какой кучи вы тотчас самую ценную утянули...
Я по случайности держал в руке ту самую темную доску, на которой был застигнут обретенной наконец его заначкой. Однако не признался.
– А вы поставьте ее на стул, рассмотрите получше... Так мы соображали на троих, Линда не в счет: Павел Петрович (так все-таки звали пейзажиста), я да потемневший наш Спаситель ликом к нам, на отдельном стуле. Павел Петрович, может, по профессии, не видел в этом кощунства, и я тогда не отмечал.
Павел Петрович не закусывал и скармливал Линде пропитанный соусом тушенки хлеб.
– Я ведь не из гордости сказал, что я не художник. Я совсем с другой целью. Я выхожу на контакт! Понимаете?..
Я еще или уже не совсем понимал.
– Я ищу свое место. То есть не свое в частности, это меня мало заботит. А - человека! В пейзаже вы не найдете человека. Чем Шишкин все-таки хорош - кажется, ни одного человека не пририсовал.
– Мишек пририсовал...
– вставлял я.
– Так это же конфеты!
– безапелляционно рассудил Павел Петрович.
– И мишек, кстати, не он пририсовал. Что ж, вы не знаете кто?.. И Айвазовский разок не удержался. Правда, тоже не сам... Но кого-то попросил себе Пушкина пририсовать.
– Репина, - сказал я, смело двинув свою пешку против его мишек.
– Вам бы кроссворды заполнять, - сказал он, ничуть не оказавшись задетым.
– Да хоть бы кто! И - ничего у них не вышло! Как это замечательно! Стоит некстати, еще хуже, чем море, нарисованный, и скалится с цилиндром на отлете... А Пушкин-то, ласточка, гений... как он-то все это сделал в своей-то живописи! "Прощай, свободная стихия..." - и все, его уже нет, остался один жест, один взмах его руки. Гениальная мера вкуса и живописной точности! Я вот свой нос только вижу, когда рисую. Меня иногда тянет его пририсовать, когда не получилось. А - всегда не получилось... Он отмахнулся от себя, как от мухи, испугал Линду.
– Так я ведь его каждый раз не рисую!
– Нос?
Линда отошла от него и положила свою телячью голову мне на колено. Первый раз в жизни я имел дело с такой большой собакой. Что за страшная, но и приятная тяжесть лежала на моем колене! Она же пополам в секунду перекусит мою руку, которая ее гладит...
– Никогда не укусит, - сказал Павел Петрович. Я мог ему ничего не говорить, он явно читал мысли...
– Ладно. Покинем прискорбные примеры. Возьмем что-нибудь, что постоит за себя. Вот Брейгель, "Икар", помните?
Я кивнул, хотя помнил не совсем.
– Не младший - старший... тут вы меня не подловите. Что у него от человека в пейзаже, пусть и от божественного?.. Пятка! Пятка у него от Икара! Ее и не заметишь...
– А как же пахарь?
– Картину я с его помощью всю Припомнил.
– Пахарь там вовсю пашет, крупно!
– Пахарь! сказал тоже - пахарь! Пахарь - естественно, пахарь часть пейзажа. Личность его не важна - вот в чем дело. Поэтому он и вписывается, что он всего этого часть.
– Там еще и корабль - тоже не природа...