Человек внутри
Шрифт:
— Я не пил так чай… — медленно сказал он, — с тех пор, как ушел из дома… Но мне хотелось. — Он замялся. — Странно, что ты меня так угощаешь, как друга.
Притащив единственные два стула, которые стояли в комнате у огня, она насмешливо посмотрела на него.
— Я угощаю тебя, как друга? — спросила она. — Не знаю. У меня никогда не было друга.
Ему вдруг захотелось рассказать ей все — от кого он бежал и почему, но осторожность и умиротворенность удержали его. Ему хотелось забыть об этом самому и уцепиться за растущее чувство близости двух душ, парящих бок о бок, и смотреть на отблески огня в темном янтаре чая.
— Странно, — сказал он, — как
— И хлеб, — подхватила она, — ни варенья, ни пирожных.
— Это ничего, — размышлял он над толстой фарфоровой чашкой, которую неловко держал непривычной рукой.
— Как ты здесь оказался? — спросила она. — Ты не отсюда. Я думаю, ты, должно быть, студент. Ты похож на человека, который грезит наяву.
— А разве студенту не нужно мужество? — спросил он горько. — Я не мечтатель. Я ненавижу грезы.
— Есть что-нибудь, что ты любишь или хочешь? — Она смотрела на него, как будто он был новым странным животным.
— Стать «недействительным», — без колебаний сказал он.
— Умереть?
Этот звук, казалось, притянул его взгляд к окну, которое глядело теперь в абсолютную темноту.
— Нет, нет, — сказал он, — не так. — Он слегка поежился и заговорил снова: — Когда звучит музыка, не видишь и не думаешь, едва ли слушаешь. Вот чаша — и музыка льется в нее, пока не исчезнет «я». Я и есть музыка.
— Но почему, почему, — спрашивала она, — ты ведешь такую жизнь? — Она сделала легкий жест, который, казалось, вобрал в себя страх, несчастье, его беглое тело и душу.
— Мой отец жил так до меня, — ответил он.
— И это все? — спросила она.
— Нет. Я был очарован, — сказал он. — Я знаю одного человека с голосом почти как музыка. Ни у кого больше я не слыхал такого голоса, — он поколебался, а затем посмотрел на нее, — кроме тебя.
Она не обратила внимания на комплимент, но слегка нахмурилась на огонь и закусила губу маленькими острыми зубами.
— А он не может тебе помочь сейчас, когда ты в беде? — спросила она. — Ты не можешь пойти к нему?
Он в изумлении уставился на нее. Он забыл, что она не знает о его истории, о его бегстве от Карлиона, и, так как он забыл об этом, ее замечание прозвучало для него со всей силой мудрого совета.
— Эндрю, Эндрю, — эхо нежного грустного голоса дошло до него.
— Чего ты боишься? Это Карлион, всего лишь Карлион. — Голос был окрашен прохладной чистой поэзией, которую он любил.
Почему бы ему, действительно, не пойти к Карлиону, признаться в своем дурном поступке и все объяснить? Он пойдет, как грешница к Христу, и это сравнение не казалось ему богохульством, так силен был порыв встать, пойти к двери и выйти в ночь.
— Это его ты боишься? — спросила она, наблюдая за меняющимся выражением его лица.
Он подумал, что ее голос тоже почти что музыка, и теперь сидел неподвижно, безучастно наблюдая, как две мелодии пришли в столкновение, оспаривая власть над ним. Одна, неуловимая, состояла из намеков и воспоминаний, другая — ясная, чистая, звенящая. Одна говорила о бегстве в мечты из реальности, другая была самой реальностью, неторопливо-рассудительной. Если бы он остался, то рано или поздно должен был бы встретиться лицом к лицу с тем, чего боялся, если бы он ушел, то променял бы покой, чистоту, инстинктивную мудрость на неопределенное и ненадежное убежище. А как Карлион отнесется к его
«Эндрю, Эндрю», — голос потерял свое очарование. Эта музыка больше не была заклинанием, ибо Эндрю вспомнил теперь, что и с согрешившим контрабандистом Карлион разговаривал с той же мягкой грустью и сожалением. Указывая на море, он сказал: «Погляди. Что это там такое?» — и человек повернулся спиной, чтобы рассмотреть простор, покрытый маленькими гребнями, которые возникали, мчались вперед, падали и отступали и продолжали возникать, мчаться, падать и отступать, когда его глаза уже потускнели в смерти.
— Я не могу пойти к нему, — произнес он вслух.
— А если бы он пришел к тебе? — спросила она, как будто собираясь помирить двух школьников, повздоривших из-за своего достоинства.
— Нет, нет, — сказал он и внезапно вскочил от мучительно кольнувшего его чувства страха. — Что это? — спросил он.
Элизабет наклонилась вперед на своем стуле, прислушиваясь.
— Тебе показалось, — сказала она.
С неожиданной грубостью он ударил ее кулаком по руке, которая лежала на столе, так что у нее перехватило дыхание от боли.
— Не можешь говорить шепотом? — спросил он. — Ты хочешь всему свету рассказать, что здесь кто-то есть? Теперь ты слышала?
На этот раз ей показалось, что она слышит очень слабое шуршание гравия, не громче шелеста листьев. Она медленно кивнула.
— Кто-то идет по тропинке, — пробормотала она. Рука, по которой он ударил, сжалась в маленький твердый кулак.
— Ради Бога, — пробормотал Эндрю, оглядываясь по сторонам.
Она рывком указала на дверь, которая вела в сарай, где он спал прошлой ночью. Он почти бегом, на цыпочках, бросился туда, и когда оглянулся, то увидел, что она вновь принялась за носок, который он уронил на пол, так и не воспользовавшись им. Красный блик огня взмыл вверх и окрасил ее безмятежное бледное лицо. Затем он закрыл дверь и притаился в темноте сарая, вздрагивая время от времени, как в лихорадке.
Следующее, что он услышал, был голос Карлиона. Его внезапное появление пронзило Эндрю. Он надеялся, по крайней мере, получить предупреждение, хотя бы в виде стука или щелчка поднимаемой щеколды, и время, чтобы укрепить колени и сердце.
Голос проникал к нему через замочную скважину и трещину, добрый и успокаивающий.
— Простите меня, — сказал он. — Я совсем заблудился в тумане.
В ответ на обманчивую музыку голоса Карлиона раздался чистый звук голоса Элизабет, они скрестились, как шпаги.