Человек внутри
Шрифт:
«Так как я посторонний тебе и временно пребываю, как все мои предки. О, пощади меня немного, чтобы я мог вернуть мою силу до того, как я уйду отсюда и не буду виден более». Эндрю шевельнулся. Это были первые слова, которые дошли до его сознания с того момента, как страх перед большим скоплением людей сковал его сердце. Он был напуган появлением сельчан: женщин, которые разглядывали покойника, и мужчин, которые тщетно выискивали пиво. Каждое новое лицо вызывало в нем спазм тревоги, а то, что его не узнавали, каждый раз вселяло слабое утешение, пока наконец смены страха и покоя не усыпили его мозг.
Ему помогло то, что, повернувшись спиной к болтающим женщинам, он увидел морской туман, показавшийся на минуту на вершине холма, с которого он пришел. Занесенный туда бризом, слишком слабым, чтобы рассеять его, он минуту пошатался пьяно на
Девушка, Элизабет, его сестра (было трудно помнить, что она — его сестра) оставалась молчаливой посреди быстрого течения голосов. Когда гробовщик открыл крышку гроба и незнакомые женщины пришли в движение, чтобы в последний раз взглянуть на покойного, только тогда она выказала признак чувства.
Она повернулась лицом к ним, как будто хотела оттолкнуть их, и ее рот скривило сердитое слово, которое она не произнесла. Затем она шевельнула пальцами — жест был адресован самой себе — и отошла в сторону. Гробовщик закрыл крышку гроба, привычно, как закрывают книгу. В этом не было ощущения финала, даже когда он забил гвозди. Эндрю увидел маленькую группу женщин, шепчущихся в углу. Они смотрели и шептались, и в тот же миг неосознанный страх пронзил его. Ему показалось, что все лица обращены к нему. Мужчины, разочарованные отсутствием пива, не знали, что делать, они разговаривали и с любопытством осматривали обстановку дома, в который никогда раньше не входили. Женщины тихонько фыркали между собой над бедностью, украдкой показывали пальцами то на стул, то на стол и шепотом делали замечания. Эндрю думал, что они говорят о нем.
Мужчины неловко шаркали, сбивались в кучки и переминались с ноги на ногу. Они досадовали на жен, которые привели их туда, где не было угощения. У большинства из них были мелкие фермы, где была масса дел, которые они могли бы переделать. Скуки ради они исподтишка внимательно рассматривали девушку. Много раз они ее видели на тропинках, но боялись заговорить с ней. Ходили слухи, что она была любовницей умершего, его родной дочерью — целая дюжина противоречивых толков, которые объединились, чтобы выдворить ее за пределы ограды из слов «здравствуйте», разговоров о погоде, или урожае, или даже кивка головы. Теперь смерть сделала ее ближе и ей слегка завидовали. Мужчины шепотом говорили о ней друг другу двусмысленности, не столько скрывая свои замечания от нее, сколько от своих жен: замечания о ее внешности, ее способностях в постели, об утехах, которые она, возможно, предоставляла ныне покойному. Эндрю думал, что говорят о нем.
С усилием он собрал свою волю в кулак. Он видел себя, стоящего сбоку, явно постороннего, скучающего и независимого от всех. С нарочитой развязностью он позвал через всю комнату:
— Элизабет. — Он смутно представлял себе, как убедить их, что он ее брат.
Она не обратила на его зов никакого внимания, и он не мог придумать, что бы еще сказать. Его решимость вяло пошла на убыль. («Ибо я посторонний тут и временно пребываю, как все мои предки».)
Там, на туманном кладбище, стоя рядом с темноволосой Элизабет, Эндрю впервые испытал сочувствие к своему отцу. Однажды отец пришел к нему в школу. Эндрю был на посыпанной гравием спортивной площадке. Была перемена между двумя уроками, и он успешно повторял латинскую грамматику. Он поднял голову и с изумлением уставился на нежданно появившегося отца — высокого, тяжелого, кое-как одетого мужчину с большой бородой, пересекавшего площадку с директором школы. Директор был маленький, быстрый, опрятно одетый, с птичьими движениями. Отец стеснялся и смущался от сознания собственной грубости и неуклюжести. Он сказал:
— Я проходил мимо и решил зайти повидать тебя. — Он остановился, не зная, что еще сказать, и переминался с ноги на ногу. — Нравится? — спросил он.
Эндрю обладал инстинктивной жестокостью ребенка. Он помнил отца дома — властного, жестокого, сознающего себя хозяином, не скупящегося
— Очень, — сказал он. Его голос наполнился притворным удовольствием, и он произносил слова с притворной аккуратностью. — Мы проходим Горация в этом семестре, папа, — сказал он, — и Софокла.
Директор сиял. Отец несвязно пробормотал, что ему пора, и пошел обратно через площадку, смущенно топая тяжелыми сапогами.
Эндрю тогда не знал, что частенько удерживало отца вдали от дома, где на короткое время воцарялся благословенный покой. Он никогда не узнал причины того явно незадавшегося визита. Возможно, отец направлялся к берегу и, внезапно осознав, что его карьера рано или поздно должна окончиться смертью, во что бы то ни стало захотел увидеть единственное в его понимании воплощение своего бессмертия. Последовавшее за этим плавание, должно быть, пришло к своему естественному успешному завершению, так как, когда несколько недель спустя Эндрю приехал домой на каникулы, отец был там, властный, вспыльчивый, как всегда, с плеткой под рукой; плеть он, казалось, держал больше для семьи, чем для собак. Год спустя, когда сын был в школе, а отец на море, умерла мать в безмятежной вере своей абсолютно сломленной воли.
Подпрыгивая на ходу, священник читал из Писания, бессмысленно растягивая слова, которые заглушал туман и усиливающийся насморк. Слова значили для него не больше, чем покойник. Это был машинальный ритуал, еще менее осознанный, чем чистка зубов.
«Я говорю это к вашему стыду. Но кто-то спросит: в каком обличье восстают из мертвых? С каким телом они приходят? Ты обманываешься, считая, что посеянное тобой не взрастет, а умрет».
Гроб от дома везли на телеге. Бок о бок с Элизабет он вошел в белую стену, которая с каждым шагом таяла перед ним и смыкалась за ним. Селяне и их жены шли позади, и шаги их звучали не громче капель, которые падали с мокрых от тумана придорожных деревьев и кустов. Негромкое постоянное топ-топ ног и кап-кап воды делало тишину глубже. Им был виден зад телеги, за которой они шли, но не лошадь, которая ее тащила. Эндрю посмотрел назад и увидел отряд призраков. Лица и руки, выплывающие впереди невидимых тел, появлялись и исчезали. Он внезапно почувствовал, что, пока похороны не кончатся, опасности не существует. Бесплотные лица, руки, свободно плавающие в белом море, не могли причинить ему вреда. Он желал — не страстно, его рассудок был слишком затуманен сном для страсти, — но с легкой, едва уловимой горечью, чтобы они никогда не дошли до кладбища. Эта горечь вкралась в его сон, а кроме нее — дружеское чувство к девушке, которая медленно шагала рядом с ним. Он спал и испытывал легкое желание не просыпаться. Во сне с ним был тот, кто исчезнет, когда солнечный свет зальет его сознание.
Они дошли до могилы, и, пока служба продолжалась, усталость росла и грозила вывести его из забытья. Он понял, что где-то пока за пределами его рассудка, но готовый при удобном случае броситься туда, лежит страх, к которому он так привык. Он не подпускал его к себе, но шли минуты, монотонно бормотал священник, и эта борьба становилась все острее.
Гроб поставили у края могилы, и служба, должно быть, подходила к концу. Речь священника становилась все быстрее, как топот копыт, когда голова лошади повернута к дому, ускоряющийся топот с едва уловимым признаком возбуждения при мысли о еде и отдыхе после долгого пути. «О, святой и милосердный Спаситель, ты самый праведный и вечный Судия, прости нам и в наш последний час не посылай смертных мук». Гроб опустили в могилу и начали старательно засыпать его землей. Лопаты скользили по затвердевшему от холода грунту. Для Эндрю падающие комья отмеряли время, фиксируя ускользающие мгновения покоя. Он был счастлив вечно стоять на холоде и в тумане и смотреть на мелькающие лопаты. Страх давил на его рассудок. Он не мог долго удерживать его на расстоянии.
Туман распадался на клочки. Негромкий гул голосов, исполненный только что прозвучавшего благословения, двинулся к могиле. Фермеры встали кольцом и с любопытством уставились на холмик земли, оценивая его со всех сторон. Женщины смотрели на ту, что была больше всех объята горем. По деревенским обычаям Элизабет надлежало теперь попричитать. Затем, после недолгого соперничества за такое право, кто-нибудь обнял бы девушку и поплакал вместе с ней. Потом всех попросили бы в дом подкрепиться. Их подозрения, касающиеся происхождения Элизабет и ее морального облика, подтвердились, когда она резко повернулась спиной к могиле.