Человек внутри
Шрифт:
— Послушайте, — сказал он. — Послушайте. — Ему не понравилось, что это прозвучало так глухо. Он чувствовал, что в голосе его должны были сливаться пафос усталости и мольба. — Не бойтесь, — он попытался начать сначала, — у меня нет сил.
— Поднимайтесь, — сказала она. — Дайте-ка на вас посмотреть.
Он, покачиваясь, встал на ноги с чувством глубочайшей обиды. Женщина не должна была так себя вести. Она должна была перепугаться, а она, черт бы ее побрал, и не подумала. Это он боялся и осторожно следил за стволом.
— Ну, что вам нужно? — спросила она.
К его удивлению, в ее голосе не было гнева, а только вполне естественное любопытство. Его раздражало то, что она явно была хозяйкой положения. Его подмывало, несмотря на слабость, припугнуть, проучить ее.
— Мне нужно убежище, — сказал он. — За мной гонятся.
— Гонятся? — спросила она. — Ищейки? Вам нельзя здесь оставаться. Вам лучше вернуться туда, откуда вы пришли.
— Но я не могу, — сказал он. — Меня схватят. Послушай. Я не преступал закон. За мной гонится не полиция. — Не спуская глаз с ружья, он шагнул вперед, простирая в мольбе руки так, как это часто делали на сцене.
— Назад, — сказала она. — Вам нельзя здесь оставаться. Поворачивайте на сто восемьдесят градусов и убирайтесь.
— Во имя любви Господней, — сказал он. Это выражение он тоже слышал в театре, но вряд ли девушка могла об этом догадаться. Оно прозвучало искренне, потому что в его голосе были настоящие слезы. Он устал и хотел спать.
— За вами гонятся, — сказала она, как будто разговаривая с очень глупым ребенком. — Вы здесь напрасно теряете время.
— Ну, доберусь я до тебя, — сказал он, неожиданно приходя в бешенство. — Я тебя научу милосердию. Христианка называется. — На глаза его навернулись теплые сентиментальные слезы при воспоминании о маленьких серых церковках, полях пшеницы, ступеньках у стен, медовом звоне далеких колоколов в сумерках, дроздах на снегу. — Я тебе покажу, — повторил он. Ее бледное безмятежное лицо приводило его в бешенство. — Я тебе скажу, что я с тобой сделаю. — С детским раздражением он поливал грязью нечто прекрасное и очень далекое, ненавидел себя и упивался собственной ненавистью. Он обрисовал кратко и натуралистично, что сделает с ней, и порадовался тому, как вспыхнуло ее лицо. Его выходка приблизила туман вплотную к нему. — Пойдешь к товаркам на панель! — кричал он, пытаясь уязвить ее, пока не потерял сознание и не превратился в безвольное, постыдно слабое существо, находящееся в ее власти.
В какой-то миг ему показалось, что она выстрелит. Теперь он был слишком изможден, чтобы бояться, и испытывал только неясное удовлетворение от того, что стол настолько отвратителен, что принудил ее действовать. Затем опасность миновала.
— Говорят вам, уходите. — Это было все, что она сказала. — Не знаю, что вам здесь нужно.
Его слегка пошатывало. Теперь он ее почти не видел. Ее фигура выделялась чуть более светлым пятном на сером фоне.
— Что это там за окном? — вскрикнул он с внезапной горячностью и, как только силуэт шевельнулся, бросился вперед.
Он почувствовал, что схватил ружье и рванул его вверх, пытаясь одновременно дотянуться до курка. Девушка была застигнута врасплох и на какое-то время уступила.
Пока дуло смотрело куда-то в потолок, он нажал на курок. Затвор сработал, но выстрела не было. Девчонка водила его за нос. Ружье не было заряжено.
— Я тебе покажу, — сказал он и попытался отбросить ружье, чтобы легче было с ней справиться, но от этого усилия его правая кисть, казалось, скрючилась и отнялась. Он почувствовал, как его толкнули в лицо, слабость разлилась по всему телу, он оступился и стал падать назад. Он ударился о стол, которого не заметил в комнате, поскольку его взгляд был прикован к опасности впереди. Он вытянул руку, чтобы удержаться, так как ноги его, казалось, были сделаны из бесчисленных суставов и сгибались, где только могли. Что-то упало на пол, щелкнув, как золотой, как надменная гинея, и пламя на миг обожгло ему пальцы.
Боль вернула ему способность соображать, как будто невидимая рука внезапно отдернула занавес. Он оглянулся и натолкнулся на чье-то бородатое лицо, освещенное неровным светом трех свечей.
— Но!.. — вскрикнул он, сам не зная, что хотел сказать дальше. Он с отвращением отпрянул от тела в открытом некрашеном гробу. Никогда прежде он не видел смерти так пугающе близко. Он никогда
— Простите, — сказал он, и огни погасли.
2
Над горой свежих овощей, которая грозила вот-вот рухнуть, тараторили две старухи. Они клевали слова, как воробьи крошки. «Была драка, и одного из офицеров убили». — «Их за это повесят. Но трое из них бежали». Овощи начали расти, увеличиваться в объеме — капуста, цветная капуста, морковь, картошка. «Трое бежали, трое бежали», — повторил один из кочанов цветной капусты. Затем вся гора рухнула на землю, и к нему шел Карлион. «Ты слышал?» — сказал он. «Трое бежали. Трое бежали». Он подходил все ближе и ближе, и его тело росло, пока не стало казаться, что он вот-вот лопнет как раздувшийся пузырь. «Ты слышал, Эндрю?» — сказал он. Эндрю почувствовал, что ему в спину целятся из ружья, и обернулся, но там всего-навсего смеялись двое, чьих лиц он не мог рассмотреть. «Старина Эндрю, такого другого поискать. Помнишь, когда…» — «Заткнитесь, заткнитесь! — закричал он. — Он был просто скотиной, говорят вам. Мой отец был скотиной». «Тили-тили-бом», — отец и Карлион водили вокруг него хоровод держась за руки. Круг становился все меньше и меньше, и он чувствовал их дыхание: прохладное, без запаха дыхание Карлиона и дыхание отца, затхлое и прокуренное. Его обхватили за талию, и кто-то выкрикнул: «Трое бежали!» Руки потащили его прочь. «Я не делал этого! — закричал он. — Я не делал этого». Слезы текли у него по щекам. Он отбивался, отбивался от тащущих его рук. Он медленно вплывал в серый рассеянный туман с зубчатыми краями. Зубцы росли у него на глазах и превращались в коробки, старые сундуки, пыльный хлам. Он обнаружил, что лежит на куче мешковины и в комнате затхло пахнет землей. К одной стене прислонилась куча садовых инструментов и поставленный на попа сундук без крышки, полный маленьких сморщенных луковок. Сперва он подумал, что он под крышей собственного сарая. Снаружи должна быть лужайка и высокая сосна, а через минуту он услышит шаркающие шаги садовника. Старик всегда приволакивал левую ногу, так что в его шагах не было регулярного ритма. Их приходилось считать, как уханье совы — раз-два-а-а, раз-два-а-а.
Как случилось, что он лежит под крышей сарая ранним сереньким утром, об этом Эндрю не спрашивал. Он прекрасно знал, как глупо задавать такие вопросы — да и ему почти наверняка было известно, где он лежит. «Я еще немножко попритворяюсь», — подумал он, повернулся и лег лицом к стене, чтобы не замечать ничего необычного в комнате, в сарае, что бы это ни было. Затем он закрыл глаза, потому что стена, к которой он повернулся, была каменная, а должна была быть деревянной. Когда глаза были закрыты, все было хорошо. Он вдыхал покойный теплый запах земли.
Старик, бывало, ворчал на него, жаловался, что он куда-то подевал мотыгу, лопату, вилы. Потом так же неизменно, как ночь сменяет день, он брал крышку от коробки, полную семян, и принимался перетряхивать их туда-сюда — а они шумели, как маленькие быстрые градины — и приговаривал: «Вытрясем-ка пыль».
Эндрю крепче зажмурил глаза, глубже втянул воздух. Он вспомнил, как однажды старик стоял под сосной на краю лужайки. Он задумчиво трогал подбородок, глядя на тонкий темный конус над головой. «Триста лет, — медленно сказал он сам себе. — Триста лет». Эндрю сказал что-то о едва уловимом сладком запахе, разлитом в воздухе. «Это возраст, — сказал старик. — Это возраст». Он говорил с таким убеждением, что Эндрю показалось, будто он сам вот-вот растает в слабом аромате луковичек и сырой вспаханной земли.