Человек внутри
Шрифт:
— Он что, еще и слеп был, как ребенок? — спросил Эндрю. — Не видел, что ты красивая? — Он стоял на коленях со сжатыми кулаками, полузакрыв глаза, как будто его раздирали противоречивые чувства: восхищения, удивления, подозрения, ревности, любви. «Да, я влюблен», — сказал он себе печально, а не восторженно. «Ты, ты, ты?» — смеялся над ним внутренний критик. «Это все старая похоть. Это не Гретель. Ты пожертвуешь собой ради нее? Ты же знаешь, что нет. Ты слишком любишь себя. Ты хочешь обладать ею, вот и все». — «Успокойся и дай мне подумать, — умолял он. — Я трус. Ты не можешь ждать от меня перемен так
Элизабет криво улыбнулась.
— Я красивая? — спросила она и затем сказала с неожиданной неистовой горечью: — Если красота мешает мужчинам быть слепыми, как дети, я не хочу ее. Она приносит несчастье. Он был несчастлив в конце жизни. Однажды, год назад, — это было как раз перед моим восемнадцатилетием — я сильней, чем обычно, взбунтовалась против замкнутости здешней жизни. Я исчезла рано утром, до того, как он встал, не приготовив ему завтрака. И не возвращалась до поздней ночи. Я и в самом деле была напугана своим поступком. Я никогда раньше так надолго не убегала. Я тихо открыла дверь комнаты и увидела, что он спит перед камином. Он сам приготовил какой-то ужин, но едва притронулся к нему. Когда я увидела этот скудный ужин и беспорядок на столе, мне стало жаль его. Я была готова подойти к нему и просить прощения, но побоялась. Я выскользнула из туфель и, не разбудив его, поднялась к себе в комнату. Должно быть, было уже за полночь. Я только разделась, как он неожиданно открыл дверь. У него в руке был ремень, и я поняла, что он собирается меня бить. Я схватила простыню с кровати, чтобы прикрыться. У него был очень сердитый взгляд, но он в один момент превратился в изумленный. Он выронил ремень и протянул руки. Я подумала, что он собирается обнять меня, и закричала. Тогда он опустил руки и вышел, хлопнув дверью. Я помню, схватила ремень и вертела его в пальцах и пыталась почувствовать благодарность за то, что он не избил меня. Но я знала, что предпочла бы избиение этой новой тревоге.
— Ты хочешь сказать, — удивился Эндрю, — что тебе нет и двадцати?
— Я выгляжу старше? — спросила Элизабет.
— Не в этом дело, — сказал он. — Ты кажешься такой мудрой, понимающей, как будто ты знаешь столько, сколько все женщины, когда-либо рождавшиеся на свет, но, однако, не ожесточилась от этого.
— Я многое узнала за последний год, — ответила она. — Возможно, раньше я была непослушной, глупой, но не была ли я моложе? — спросила она с печальным смехом.
— Нет, ты не принадлежишь какому-либо возрасту, — сказал Эндрю.
— Не принадлежу? Думаю, тогда я принадлежала своему возрасту. Мне было восемнадцать, и я боялась его, но не вполне понимала, чего он хочет. Я удерживала его уловками, играя на его страхе перед цитатами из Библии, и, когда в один прекрасный день — или, вернее, ночь — он сказал мне совершенно откровенно и, думаю, грубо, чего он от меня хочет, я сказала ему с той же прямолинейностью, что если он овладеет мной силой, я оставлю его навсегда. О, я начала ужасно быстро взрослеть. Видишь ли, я спекулировала на его желании и, выделяя слово «силой», давала ему понять, без лишних слов, что когда-нибудь, возможно, я приду к нему сама. И так я удерживала его в рамках, постоянно ощущая
— Тогда ты победила, — заметил Эндрю, не пытаясь скрыть вздоха облегчения.
— Какой триумф, — сказала она печально, а не цинично. — Он был добр ко мне с детских лет, кормил и одевал меня, не думая, что однажды я стану женщиной. И когда впервые он захотел от меня чего-то большего, чем стряпня или чтение Библии, я отказала ему. Я выказала ему свое отвращение, и думаю, что время от времени это причиняло ему боль. А теперь он умер, и что бы такого случилось, если бы я отдалась ему?
— Тогда в Сассексе было бы два Иуды, — сказал Эндрю с кривой улыбкой.
— А разве это было бы предательством? — размышляла она вслух. — Ведь это было бы совершено ради благой цели, верно?
Эндрю обхватил голову руками.
— Да, — сказал он угрюмо и скорбно, — в этом вся разница.
Она минуту смотрела на него в замешательстве, а затем в жарком протесте вытянула вперед руку.
— Но я не это имела в виду, — воскликнула она, — как ты мог такое подумать? — Она заколебалась. — Я твой друг, — сказала она наконец.
Лицо, которое он поднял к ней, было удивленным, ошеломленным беспримерной доброжелательностью фортуны.
— Если бы я мог поверить в это… — пробормотал он, запинаясь, не веря своему счастью. С неожиданным облегчением он протянул руку, чтобы дотронуться до нее.
— Твой друг, — предостерегающе повторила она.
— О, — протянул он, — виноват. Мой друг, — и уронил руку. — Я не заслуживаю даже этого. — Впервые его слова самоунижения не были повторены насмешливо критиком внутри него. — Если бы я мог хоть как-то исправить… — Он безнадежно махнул рукой.
— А никак нельзя? — спросила она. — Разве ты не можешь пойти и отказаться от всего, что написал таможенникам?
— Я не могу вернуть к жизни убитого, — сказал он. — И если бы даже мог, не думаю, что сделал бы это. Я не могу вернуться к той жизни — насмешки, скандалы, чертово море, мир без конца и края. Даже посреди этого страха и бегства ты дала мне больше покоя, чем я знал с тех пор, как окончил школу.
— Ну, если ты не можешь исправить то, что сделал, иди до конца, — сказала она.
— Что ты имеешь в виду?
— Ты оказался на стороне закона, — сказала она, — оставайся там. Иди в открытую и дай свидетельские показания против тех, кого они поймали. Ты сделался информатором, так, по крайней мере, можешь открыться.
— Но ты не знаешь, — он, как зачарованный, смотрел на нее, — как это рискованно.
Элизабет засмеялась.
— В этом-то все дело. Неужели ты не понимаешь, что после этого твоего анонимного письма, после бегства, все они, даже тот сумасшедший мальчик, кажутся более мужественными, чем ты?
— Так было всегда, — пробормотал он тихо и печально и снова опустил голову, чтобы не видеть ее горящих энтузиазмом глаз.
Она возбужденно наклонилась к нему.
— Кто из них, — спросила она, — будь он информатором, пошел бы открыто в суд, чтобы сделать себя мишенью и побороть риск?
Он покачал головой:
— Никто бы не пошел, если он в своем уме, — он заколебался и добавил медленно, спотыкаясь на имени, в котором смешались любовь и ненависть, — кроме Карлиона.