Черемша
Шрифт:
Соседские мужики выпили по очередному стакану картофельного самогона, гаркнули положенное "горько!" и, не дожидаясь традиционного поцелуя, завели двухголосую надрывную "Скакал казак через долину". Крюгель неожиданно запротестовал, стал колотить алюминиевой ложкой.
— Замолчайт! Я есть жених, который говорит слово. Их фанге ан! [1] Сильно замолчайт!
Не тут-то было: уже подключились бабы. С душевной слезой, подвывая, выводили: "Скакал он садиком зелёным, блестит колечко на руке"… Уж больно трогательное пропевалось место, неостановимое.
1
Я
Горластая тётка Матрёна всё-таки навела порядок, устыдила гостей: "Всяка песня только опосля добрых слов на лад идёт. А на свадьбе словам — первое место, потому как свадьба и есть сговор". Послушались, приутихли.
Жених расстегнул френч, развязал-ослабил полосатый галстук:
— Камераден, товарищи! Медьхен Грунька есть моя отшень большой любовь. Она был пролетариат — убираль музор наша контора динрекцион. Эс ист унмеглих вайтер! [2] Теперь Грунька есть майне фрау. Аграфен — хозяйка большой дом. Майн хаус. После стройка плотина вир коммен нах Дойчланд. [3] Вместе мы строим зоциализмус ин Германия.
2
Это невозможно дальше (нем.)
3
Мы поедем в Германию (нем.).
— Брешет Хрюкин! — подал голос углежог Устин Троеглазов, Матрёнин деверь. — Брешет сукин сын. Он её там на скотный двор отдаст. Бывал я у них в плену, в ихнем распрекрасном фатерлянде.
Крюгель ничего не понял, радостно осклабился:
— Да, да! Прекрасный фатерлянд! Грунька будет самый счастливый фрау. Гроссе глюкхайт! [4]
— Клюкнем, клюкнем! — поднял стакан дядька Устин. — Вот это правильно — кончай болтать. Знаем мы вас, немцев. Давай лучше клюкнем по единой.
4
Огромное счастье (нем.).
Сивуху заедали кержацкой "закваской", черпали из двух больших деревянных мисок: холодный квас на тёртой редьке и прошлогодней квашеной капусте. Резкое терпкое пойло, аж слезу вышибает…
От такой закуски все на мгновение трезвели и постно, с откровенной жалостью поглядывали на Груньку. Понимали, кто тут не понимал: не в свои сани впрягается девка, не в те ворота норовит проскочить… Как ни крути, а этот Хрюкин, почитай, годков на двадцать постарше своей сопливой невесты. Да и Матрёну понять можно: куда ей деваться с пятью-то ртами? А так хоть помощь какая будет, Хрюкин не чета местным парням-обормотам. Главный инженер стройки, а нынче уже второй месяц за начальника строительства действует. Дом-то какой имеет — залюбуешься! С шиферной крышей, с застеклённой верандой, с собственной баней, в которой, говорят, установлено чугунное эмалированное корыто. Оно всё и называется звучно, не по-здешнему — "коттедж".
Дед Спиридон, большой любитель газетной политики, изрядно
— Хрюкин, а Хрюкин! — пьяно сипел Спиридон. — Ты, слышь-ка, объясни, мил-человек, что же такое происходит-получается в твоей Германии? Девку нашу в жёны берёшь, а там у вас обратно же никакого порядка нету — куды повезёшь-то? Это как же: к фашизму, значит, приклоняетесь, супротив рабочего классу идёте, забижаете народ — газеты ведь пишут. Ну-ка, скажи нам, ответствуй!
Инженер побагровел, опустил голову, стиснул челюсти. В избе сразу сделалось тихо, перестали стучать деревянные ложки, примолкли бабы-говорухи, только Настюшка продолжала канючить с печки — выпрашивала у сестёр медовые коврижки. Патлатый, закопчённый, Устин Троеглазов ехидно сощурился напротив, запустив в бородищу, в волосатый рот чуть ли не всю пятерню — ковырялся в зубах, будто только что доотвала наелся баранины.
— Я политика нихт ферштейн! Не понимайт! — громко сказал Крюгель и дважды прихлопнул платком вспотевшую лысину. — Я есть инжинир. Мне политика не надо. Не хочу!
— Ишь ты, хитрая немчура, язви тебя в душу! — не унимался, пыжился дед Спиридон, расплёскивая стакан. — Нет, ты скажи, ты ответь людям. Раскрой свою душу — я ведь тепереча по жене сродственником тебе довожусь.
Дед по-петушиному теребил-клевал жениха за рукав, Крюгель сердито сопел, бычился, всё ниже нагибая загорелую шишкатую голову. Наконец Устин Троеглазов отобрал у Спиридона стакан, усадил-припечатал его к лавке.
— Сиди уж! Сродственник нашёлся: седьмая вода на киселе.
Бабы разом вскрикнули, завели староверские жалобные распевки "На таёжном крутояре", а деда Спиридона постепенно оттеснили от молодожёнов на край лавки, к самой печке, где он и продолжил свои высказывания перед обрадованной Настюшкой.
На крыльце затопали, загорланили: послышались переборы трёхрядки, и в распахнувшуюся дверь ввалилась ватага парней — изба враз заходила ходуном. Все по-праздничному в пиджаках, при картузах и кепочках, сбитых на затылок, впереди черемшанский заводила Гошка Полторанин.
Гармонист врезал "подгорную", Гошка пошёл вприсядку, повертелся чёртом-козырем, потом выдал "цыганочку с выходом" — и пошло, и поехало, завертелось-замелькало так, что не поймёшь, где руки, где ноги, сплошной дробот и шлепки: по голенищам, по бёдрам, по груди, по скоблёному полу. Бабы не выдержали, кинулись в круг, завизжали, заойкали; надсадно тараща глаза, затараторили частушками. Всякими: и девичьими, и "невестинными", и "обманными", и… непристойными — тут думать да припоминать слова некогда, шпарь по следу товарки, не отставай, а запутаешься, забудешь — вываливайся из круга.
Невеста тоже не утерпела, каблучковой дробью вошла в круг, дразня парней городским фасоном платья, лиловыми рюшками, воланчиками по подолу. А когда устала, вернулась за стол, Гошка Полторанин метнулся в сенцы, принёс оттуда охапку розового духовитого марьина коренья и эффектно бросил перед невестой. Всё это, надо полагать, было заранее уговорено меж парней, потому что гармонист сразу замолк, а Гошка налил первый попавшийся стакан.
Молча выпил до дна, не закусывая, утёрся рукавом и громко, с вызовом сказал жениху: