Через Атлантику на гидроплане (= Саргассово море)
Шрифт:
В то время, как он говорил, светлокудрые нереиды продолжали свои увлекательные забавы; гармонично скользили по волнам их перламутровые тела, с чарующим смехом они предавались невинно-сладострастным забавам, при чем формы их обрисовывались со смущающей отчетливостью. Слова Хрисанфа еще звучали в моих ушах, тем не менее я чувствовал, что пламя вожделения загорелось и моем сердце, — и я полузакрыл глаза.
Старец обернулся, посмотрел на меня и хлопнул меня по плечу с насмешливой улыбкой.
— Главкос, — сказал он, — я вижу, что все, что я сказал, еще чуждо тебе; возможно ли, чтобы существо столь утонченное оставалось в подчинении у такого «варварства»?
Я смутился от того, что он угадал мои чувства, и, повернувшись, увлек за собой своего спутника.
— Ты прав, — сказал я, — моя цивилизация в этом отношении настолько отличается от вашей, что я даже не могу понять, как могло удасться вам поработить
— Не кори себя, Главкос, такие ощущения понятны в тебе; не так еще давно я мог быть подвержен их власти. Мне вспоминается, что во времена моей юности старцы рассказывали о борьбе, которую должны были вести люди против последних приступов любовных вожделений, отказывавшихся умереть; было одно обстоятельство, содействовавшее успеху этой борьбы: физическое ослабление нашего племени. Если ты обратишь внимание на наши хрупкие тела, наши атрофированные мускулы, нашу анемичную кровь, то поймешь, насколько легче было нашему разуму восторжествовать над ослабленным врагом. То же самое у наших женщин: уже давно девственность их не волнует возмущенная луна; весенние ветры не наполняют больше их слабую грудь беспокойной тоской, которая заставляла рыдать древних нимф в лесных чащах! Иногда я даже начинаю бояться, что это физическое ослабление повлечет вскоре исчезновение всего нашего народа. Как я уже говорил тебе, нас не более сотни: никакой чужеземный приток не обновляет нашей расы, а наша пища, исключительно растительная, тоже может способствовать ослаблению нашей жизнеспособности. Барьер из водорослей мешает появлению у нас животных; на Аполлонии имеются только пчелы; первоначально несколько ульев было привезено в Аполлонию нашими предками; пчелы нам доставляют сладкий, благоухающий мед, а мы относимся к ним почти как к себе подобным.
И Хрисанф указал мне пальцем на естественный улей в дупле дерева, я рассеянно взглянул на него; жизнь аполлонийцев мне казалась еще более удивительной.
— Если верно все то, что ты сказал мне, Хрисанф, то каким же образом еще не прекратилась жизнь в Аполлонии? При таких условиях весь человеческий род должен был бы давно исчезнуть.
Старец растянулся на пышном дерне под деревом и пригласил меня последовать его примеру.
— Ты касаешься теперь вопроса, который возбудил в прежнее время чрезвычайно горячие споры среди наших философов: в ту эпоху физическое вырождение далеко еще не было так заметно, как теперь, но признаки усиливающейся слабости от поколения к поколению уже начинали волновать наших ученых, которые первые забили тревогу. Знаменитый врач, по имени Поликрат, созвал совет старцев и высказал свои опасения за будущее; он доказывал, что если все будет итти и дальше в том же направлении, то станет под вопросом и самое существование колонии. Он считал необходимым ввести новый жизненный элемент, чтобы затормозить наступающее одряхление нашего племени. Собрание задало ему вопрос, какое же лекарство он рекомендует. Тогда-то и изложил Поликрат свою теорию; только применяя ее, по его словам, можно было задержать исчезновение жизненного начала у аполлонийцев. Его выводы возмутили присутствовавших, недостаточно просвещенных в то время, когда чувство еще господствовало над разумом. «Нужно забыть интересы отдельного существа, — говорил он, — когда вопрос идет о спасении массы; ложное представление о человеческой жизни может привести к гибели этой жизни, и, сохраняя жизнь немногих, можно довести до уничтожения всю расу. Следует пожертвовать наиболее слабыми, чтобы их тело вдохнуло новую энергию в анемичную жизнь остальных! Смерть, таким образом, возродит жизнь». Большинством голосов собрание отвергло предложение Поликрата, современники подвергли его жестокой критике и смешали его имя с грязью. Время шло; Поликрат умер; союзы становились все менее и менее плодовиты, физические силы людей все шли на убыль, — тогда вспомнили об отвергнутом Поликрате. Но другой врач указал, что такие жертвы бесполезны; они не введут в организм никакого нового жизненного начала, так как тело жертв не будет содержать никаких других питательных веществ, кроме тех, которые и так уже имеются в пище колонии. Тогда весь народ, в своем полном составе, подавленный грядущей опасностью, обратился с мольбой к богу. В продолжение многих месяцев на алтарях курились благовония и возносились к небесам моления. И вот однажды, во время захода солнца, мы заметили на море странную трирему; водоросли опутали ее своей сетью, а подводное течение неудержимо толкало к нам. Никогда на памяти аполлонийцев не случалось такого события, мы поняли тогда, что это, несомненно, рука бога, направившая трирему к берегу. Наши отцы нашли в ней странные, уже умирающие существа. Предание говорит, что это были смуглые люди, одетые в странные латы и
По описанию, которое сделал Хрисанф, я решил, что это была одна из каравелл шестнадцатого века, снаряженная какими-нибудь отважными товарищами Пизарро, отправившаяся в поиски за золотом и завязшая в Саргассовом море.
И в то время, как старец продолжал свою речь, неизъяснимый ужас охватил меня, я страшился, что услышу про ужасную истину, которую я уже заранее читал на бесстрастных губах престарелого аполлонийца.
— Некоторые из этих людей, — продолжал он, — уже были мертвы, другие без сознания, недвижимы; мы их перенесли на берег. Ты догадываешься, что было дальше; эти живые существа были восстановляющей субстанцией, которую бог послал в ответ на молитвы; они были принесены в жертву на алтарях и на ритуальном торжестве аполлонийцы почерпнули новые силы из этих источников жизни...
Я невольно вскочил и отпрянул прочь, не сводя глаз со старца.
Итак, страшная тайна, услышать которую я так боялся, была раскрыта; ужасная правда звучала в моих ушах: итак — это верно. Сомнений больше быть не может; я принужден жить среди населения, которое с внешней стороны является утонченным, но на самом деле дошло до последней степени озверения. Итак, эти греки, так исключительно преданные Прекрасному, в своей кровожадности опустились до уровня людоедов. Я дрожал при мысли, что тоже мог стать их жертвой: я чувствовал инстинктивное отвращение к Хрисанфу. Вероятно, в моем лице выразилась ненависть, так как мой собеседник долгое время с изумлением смотрел на меня, потом снисходительно улыбнулся, сорвал несколько цветков и, обрывая небрежно их лепестки, тихо произнес:
— Бедный Главкос! Ты все еще в этом...
Я прислонился к дереву метрах в десяти от него. Я не мог преодолеть возмущения и волнения, которые сжали мне горло. Я не мог произнести ни слова.
— Главкос, — продолжал он, — я прочел твои мысли, — ты думаешь, что мы преступны и отвратительны. Ты осуждаешь нас за поступок, который противен твоему мировоззрению, ты смотришь на нас с ужасом; ты забываешь, что надо оценивать не акт сам по себе, а причины, его вызвавшие. Мы считаем в данном случае наши действия правильными именно потому, что мы рассматривали их с высот цивилизации, превышающей твою цивилизацию; считаем эти наши действия закономерными потому, что мы руководимся только разумом и никакими другими основаниями. Поверь мне, Главкос, что варвар именно ты.
— Нет, нет, Хрисанф, это невозможно! Я не могу с тобой согласиться; еще и сейчас существуют на земле отсталые, совершенно дикие племена, они подвержены всем животным страстям, и именно так, как они, поступаете вы. Но для этих племен можно найти оправдание в их крайней неразвитости, вы же хотите доводами разума оправдать преступление. Жизнь священна, и мораль людская осуждает и карает всякое действие, направленное ко вреду для человека.
— Как мы далеки друг от друга, — снова заговорил Хрисанф, — ты сравниваешь нас с отсталыми народами, подверженными господству звериных инстинктов. Но я снова повторяю тебе, что мы действуем исключительно в свете нашего разума; это только доказывает, что наибольшее варварство и наивысшая цивилизация иногда могут приводить к одинаковым результатам, но мотивы действий, конечно, совершенно различны. Люди, которых мы принесли в жертву, — существа низшего порядка. Я считаю, что большее преступление, раз уж ты говоришь о преступлении, погубить все племя, как наше, чем лишить жизни несколько жалких созданий.
— Я понял твою мысль, Хрисанф, но она слишком возмущает все привычные устои моего мировоззрения. Мной еще владеет чувство, которое вы давно уже отвергли; надо мной тяготеет наследственная мораль, и я не могу переделать ее в один день. В других отношениях у нас много общих взглядов, чтобы понять друг друга. В данном же случае мы непримиримо различны.
Старик-аполлониец приподнялся; в его глазах сверкал луч дружеской радости; он подошел ко мне с протянутой рукой, и моя рука невольно задрожала, прикоснувшись к его руке. Он сказал:
— При всем том, что ты мне сказал, Главкос, ты человек, достойный жить среди нас. Поверь, что настанет день, когда ты совершенно станешь нашим. Меня уже тогда не будет. Мои дни сочтены. Но в то мгновение мой прах задрожит от законной мысли, что я первый побудил тебя стряхнуть с себя варварство, которым ты еще преисполнен.
Не произнося ни слова, я покорился тому, чтобы его рука оперлась на меня, и мы медленными шагами вернулись на пляж. Солнце было близко к полдню; тяжкое благоухание померанцевых деревьев наполняло воздух. Масса водорослей Саргассова моря, казалось, светилась под отвесными лучами солнца; все, что я слышал, наполняло мою голову хаосом унылых мыслей.