Через кладбище
Шрифт:
Эти фотографии Михась видел здесь еще до войны. После, во время войны, он ни разу не входил в дом Бугреева. Как-то это не случалось. Всякий раз, когда он сюда приходил, они с Бугреевым встречались во дворе или в мастерской. Даже однажды летом, когда он ужинал у них, это тоже было во дворе под навесом. У них была там летняя кухня. Они и ели там. Только до войны Михась раза четыре или три был у них в доме.
Теперь понятно, где он сейчас. И эта женщина - просто Ева. Что же Феликс говорил, что она как конь. Она как киноартистка. Да и не всегда еще увидишь в кино такую красивую.
– Голову
За печкой, над умывальником, на стеклянной полочке стояли разные затейливые флакончики и лежали два куска мыла; один - в обертке, другой уже начатый. Вот отчего у Евы такие душистые руки. От немецкого мыла. Это нетрудно угадать по обертке, что мыло - немецкое.
"У нее пестрота в голове, - вспомнил Михась слова Василия Егоровича. Разные кофточки и побрякушки".
Что-то недоброе блеснуло в сознании Михася. И он даже заметил, искоса взглянув на Еву, что она, пожалуй, не такая уж во всем красивая. У нее в лице, где-то у рта, какая-то простоватость, что ли. И она, как девочка, слегка шепелявит. А на носу - веснушки и красноватые черточки. Она, наверно, какой-нибудь едучей мазью выводит веснушки. И губы чуть вывернутые некрасиво. Но это уж Михась все осветил тем недобрым, что блеснуло в его сознании, заметил то, что совсем почти незаметно. И сам подумал, что не прав, покорно наклонив голову над тазом, поставленным рядом с ванночкой.
Ева осторожно и как-то особенно ласково моет ему голову и говорит певуче:
– Боже мой, боже мой, как же мы будем жить, Михась? Ведь это все не жизнь, а какой-то сплошной кошмар. Если кому-нибудь рассказать, никто не поверит. Я уже какую ночь не сплю и все-таки двигаюсь, что-то делаю. А что я делаю, я сама не знаю. Софья Казимировна мне вчера сказала: "Ты какая-то деревянная. Ты забыла мужа, как будто его совсем не было. И на похоронах ни слезинки не проронила. Я, говорит, удивляюсь". А я сама удивляюсь, Михась. Если б не ты, я, пожалуй, ушла бы куда-нибудь, убежала. Может быть, даже утопилась в Березине, если б не ты.
Михась молчит. Он догадывается, давно, еще запертый в подполье, догадывался, что произошло что-то непоправимо тягчайшее. Но что именно не решается спрашивать.
И вообще ведет себя странно. Когда Ева не разрешила ему выходить сейчас на улицу, он понял, что это небезопасно. Однако опасности в полной мере не ощутил, не встревожился. Он как бы беспрекословно покорился Еве. И терпеливо ждал, что произойдет еще что-то, когда он все узнает и будет действовать соответственно обстоятельствам.
Он многое все еще воспринимает как сквозь сон. И даже мыло это немецкое, в немецкой обертке, которым намыливает его сейчас Ева, не возбуждает в нем никаких неприязненных вопросов, вроде - откуда она его взяла?
Упоминание о похоронах, которые были, должно быть, вчера, также не сильно задевает его. Хотя ему понятно, что хоронили, наверно, Василия Егоровича. А Феликс где? Но об этом тоже не спросил. Удивился только, что Ева считает, что он, Михась, будто бы спас ее от чего-то, что она бы утопилась в Березине, если б не он. Что она - влюбилась в него? Как это может быть? Как она могла бы в него влюбиться,
– Софья Казимировна думает, что только у нее человеческие чувства, почти всхлипывает Ева.
– Господи, да я только не могу высказать. И не могу плакать.
Вот это упоминание о Софье Казимировне вдруг пугает Михася. Ничто не могло бы, кажется, его больше испугать. Он поднимает мокрую, намыленную голову:
– А где она - Софья Казимировна?
– В гестапо.
– В гестапо? Забрали?
– Нет, вызвали. Ее уж два раза вызывали. И в полицию, и в гестапо. И меня вызывали...
Это подло, нехорошо, но Михась вдруг чувствует некоторое успокоение от того, что Софьи Казимировны нет, что ее вызвали. Хотя, конечно, он не желает ей несчастья. Это страшно, что ее вызвали в гестапо. Но еще страшнее было бы Михасю встретить ее вот сейчас здесь.
Уж легче было бы встретиться с полицаями или с немцами. Безоружный, он кидал бы в них кирпичи. Раньше чем они убили бы его, он покалечил бы их. Пусть бы вошел сейчас сюда, например, Шкулевич Микола. Не страшно. Пусть бы он вошел с немцами. Ничего особенного.
А с Софьей Казимировной Михась, пожалуй, не смог бы встретиться! Не смог бы посмотреть ей в глаза. Всех убили - и сыновей ее и мужа. А он, Михась, остался живой. И он - виноват. Конечно, ей кажется, что это он во всем виноват. Она называла его Иродом. Выходит так, что он действительно как Ирод.
– Ну вот я вымыла тебе голову, - подает Ева полотенце.
– Теперь мойся, если можешь, сам. И не стесняйся. Я не буду смотреть на тебя. Потом осмотрю. А сейчас мойся. Я отойду. Только сними брюки. И трусики сними. Я их постираю и постараюсь починить. Мойся. И рубашку постираю.
Ева не уходит в другую комнату. Она тут же, в двух шагах от Михася, принимается стирать в деревянном корыте его рубашку, штаны и трусы. Слышно, как чавкает материя в мыльной воде. А он за печкой моется в детской ванночке, стараясь не сильно сгибать колени.
– Боже мой, боже мой, - говорит Ева, но в певучем ее говоре два слова превращаются в одно - "божмо".
– Ты представить себе не можешь, что мы тут пережили с Софьей Казимировной, что она, бедняжечка, пережила. И еще будет переживать. Ведь ты подумай, подумай - три сына и муж. Никого не осталось. Ну кто я ей? Чужая. Вчера идем с похорон, она говорит: "Зачем теперь жить? Кому, говорит, я нужна?" И сегодня всю ночь плакала. Все звала Феликса. Не мужа, а Феликса. Страшно кричала: "Подойди ко мне, Феликс, касаточка моя, голубок мой". Я даю ей валерьянку, а она отталкивает. Разбила пузырек. Просит: "Дай мне отраву. Успокой мое сердце, если ты не могла спасти Феликса". Феликс не сразу умер. Он еще три часа жил. Я ему сделала два укола... А тебя мы только утром нашли. На рассвете. Там, за сторожкой, ты заметил, был сарайчик для дров? Тебя забросало во время взрыва досками и поленьями. Мы нашли тебя и сначала думали, что ты - тоже... Но ты молодец. Ты мне сразу хорошо подышал на мое зеркальце. Потом я послушала сердце. У тебя хорошее сердце, сильное. И вообще ты молодец. Мойся, я сейчас...