Через кладбище
Шрифт:
Луна, выступившая из развалин туманно-черных туч, освещает дом, двор, узкую дорогу против дома, пригорки кладбища. Вечер тихий, безветренный и, кажется, теплый.
Михась сидит в ватной куртке Виктора, в его сапогах, в рубашке и в брюках Василия Егоровича. И еще Ева обмотала ему шею пушистым шарфом.
Михась не помнит Виктора, которого вместе с братом Егорушкой он в прошлом году провожал в партизанский отряд. Он провожал еще двенадцать человек из Жухаловичей. Всех не запомнить. Но, судя по куртке, Виктор был большой, широкоплечий. Два Михася, пожалуй, могли бы влезть в его куртку.
Виктор -
– Оторвала их, а приколотить так и не успела. Василий Егорович был бы недоволен. Он любил аккуратность. Завтра приколочу...
– А где эти ящики с толом?
– Я же говорила тебе - у оврага. Я их уже два раза перепрятывала. Вчера и еще сегодня. Хочешь посмотреть?
Они идут к оврагу не тем путем, каким шли тогда с Василием Егоровичем.
Ева, когда переносила тол, выломала в заборе штакетины - и путь теперь стал короче.
– Вот это тоже надо приколотить, - говорит она.
– Завтра приколочу...
Она говорит это, как бы извиняясь перед кем-то, как бы ожидая, что, может быть, сам Василий Егорович еще вернется в свой дом. А он где-то, вот здесь недалеко, схоронен, где-то недалеко от тех могил, в которых хранились и сейчас хранятся собранные им снаряды. Надо бы забрать их отсюда. Надо придумать, как их забрать. Лучше всего поговорить с Сазоном Ивановичем. Он, пожалуй, их отвезет. А Ева укажет могилы...
– Осторожнее иди, - говорит Ева.
– Здесь ботва. Она, как проволока, впотьмах цепляет за ноги. Можешь упасть.
– И притрагивается к локтю Михася.
– Боже мой, боже мой! Я привыкнуть не могу к тому, что ты уже ходишь. Еще утром был почти мертвый. И уже ходишь. Не трудно тебе? Не устал?
– Нисколько.
– Это же просто чудо... Нас учили в институте, что больным после шока нельзя напоминать о прошлом их состоянии. Но я считаю это глупостью. Смотря какие больные. Если мужественные люди, их ничем не испугаешь. Я считаю тебя мужественным. А как же иначе? Я уважаю и люблю только мужественных людей. Вот ты, например, ведь совсем молодой человек. Сколько тебе лет?
– А что?
– Какой странный. Не хочешь даже сказать, сколько тебе лет. Ведь это только женщины скрывают свой возраст. А я, женщина - и не скрываю. Мне сегодня исполнилось уже двадцать два года...
– Это тоже немного, - говорит Михась.
– Вот если б сорок два, тогда плохо...
– Двадцать два - это уже серьезно. Для женщины это значит, что уже проходит молодость. Вот так она проходит, - встряхивает головой Ева. На голове у нее вспорхнул легкий платочек.
"Все немецкое, - с еле тронувшей сердце неприязнью думает Михась.
– И платочек, наверно, немецкий. Откуда он?"
Ева останавливается у старой сосны, обнажившей на краю оврага свои могучие корни.
– Вот сюда прямо за корни я их впихнула. Все три ящика. И присыпала землей. Боялась, что немцы найдут. Бомбы, я думаю, они здесь видели. Они на второй день здесь все обыскали. Но бомбы, они понимают, давно лежат. Это даже хорошо, если они их видели. Значит, наше предположение, о котором мы говорим в гестапо,
– Где?
– Я поговорю с Сазоном Ивановичем. Я его видела сегодня утром. Он просил меня завтра к нему прийти. Хочет нам помочь. Сказать ему, что ты здесь? Он примет какие-нибудь меры...
Михась не отвечает. Ева снова задает ему тот же вопрос.
– Подумаем, - наконец говорит Михась.
– Может, ты хочешь посмотреть, что осталось от сторожки? Хотя это для тебя сейчас сравнительно далеко. Ты, пожалуй, устанешь. И тебе это, наверно, неприятно...
Михась молчит.
– Ты почему молчишь? Тебе трудно говорить?
– Нет, я просто думаю.
– Просто думаешь? Ну, думай. Может быть, лучше сядем?
– Нет, я хочу посмотреть на сторожку.
Ева так спокойно разговаривает с Михасем, так уверенно ведет его по буеракам, как будто немцы давно уже ушли из этих мест, как будто и война кончилась.
Они выходят на узкую дорогу, где не разъедутся, пожалуй, два автомобиля, две телеги.
По этой дороге двигались немецкие мотоциклисты в тот вечер. Ева показывает место, где их обстреляли партизаны.
– А Эрика убили у часовни. Он ехал третьим в колонне. Он хотел развернуть мотоцикл. В это время его убили.
Михасю абсолютно все равно, где убили этого Эрика. Убили и убили. И спасибо, что убили. А Ева зачем-то рассказывает подробности.
– Ну кто это мог видеть, как это было?
– почти раздраженно говорит Михась.
– Никого же здесь не было...
– Мне рассказывал это один полицейский. А ему рассказали немцы. А Эрика многие знали в Жухаловичах. Его команда тут давно, почти с прошлой зимы. И он был известный танцор...
– Значит, свое оттанцевал. Пусть не жалуется. Мы его не звали на танцы, - хмуро говорит Михась.
– Будет время - и остальные оттанцуют...
Михась обозлен. И не на Эрика какого-то, а на Еву. Зачем она все это ему рассказывает? Неинтересно это все Михасю.
Они подходят к сторожке. Стены ее, каменные, сохранились. Вырвало только крышу, и она - железная, куполообразная - повисла сбоку, как огромная шляпа.
Внутри сторожки образовалась глубокая воронка - глубже той ямы, что была. Завалило кирпичами и землей и верхнее горно и верстак.
Ева не рассказывает, где лежал Василий Егорович. И Михась не спрашивает. Не хочет спрашивать. Обходит сторожку. Останавливается у горбатой горы из досок.
– А я где был?
– Вот здесь, почти в самом центре, - показывает Ева и поднимается на доски.
– Значит, здорово меня шарахнуло.
– Мягко говоря, - добавляет Ева.
– Это и вытащить меня было трудно.
Михась больше не может сердиться на Еву. Опять подходит к сторожке. Останавливается у пролома двери. Дальше не пройдешь.