Через сто лет
Шрифт:
Времена, конечно, меняются. Еще года три назад мы и подумать не могли о таком. О том, чтобы увидеть человека.
– Я же тебе говорила. – Костромина ткнула меня в плечо пальцем. – Я говорила, что она Света! Вот посмотри…
Но Сестрогоньевна уже рыкнула: «Передавайте карточку по рядам, Костромина, вы не одна такая…»
Кострома отдала карточку и молчала до самой перемены. А я все думал про Свету. Вернее, не про саму Свету, а про то, где она тут у нас расположится – у стены или у окна? Думал и не мог придумать никак, любое место мне казалось неправильным. И стулья, и столы, и окна у нас железные, и тяжелые лампы еще над головой – где здесь место
Одним словом, мысли меня непривычно обуревали вплоть до самой перемены, и ничего я так и не надумал, только тошно от себя самого сделалось, от своей мощи бесполезной, бессмысленной, мерзкой.
На перемене мы обычно бродим по коридору. Или на подоконнике сидим. Или у стены стоим с кривыми рожами. Костромина потащилась к подоконнику, запрыгнула, достала из рюкзака термос, отхлебнула, зажмурилась к.б. от удовольствия.
– Ну как? – спросила она.
– Что как?
– Как тебе Света?
– Ничего.
Самый глупый ответ в истории, точно. Даже я это понял.
– Ничего?! – воскликнула Кострома к.б. разгневанно. – Она просто красавица! Ты видел, как на нее смотрели все остальные?!
Честно говоря, я не заметил чего-то особенного. Некоторые смотрели с интересом, кое-кто с испугом. Большинство, пожалуй, даже с испугом. Им столько рассказывали о людях, что люди стали для них легендой.
А еще я подумал, что времена изменились, причем кардинально изменились. Раньше на нас смотрели с ужасом, раньше мы были воплощением ночного кошмара. А теперь наоборот. И детей тоже теперь совсем не нами пугают…
Вообще-то, наверное, это ужасно, когда тебя боятся. Шарахаются, рассказывают про тебя страшные сказки. Противно.
– Хлебни. – Костромина сунула мне термос. – Это какао. Шоколад такой.
– Знаю. Зачем хлебнуть?
Кострома притопнула ногой. Я отпил, что делать?
Какао был горячий, больше ничего сказать не могу. Отхлебнул я хорошо. Вообще мы какао не пьем, зачем нам какао?
– Тебе Света хоть немного понравилась? – спросила Кострома осторожно.
– Понравилась? Наверное…
– Хорошо. Это очень хорошо, Поленов. Теперь скажи с воодушевлением.
– Зачем?
– Не рассуждай, а скажи. Скажи.
– Мне понравилась Света, – сказал я к.б. с воодушевлением.
– Нет. – Костромина со скрипом помотала головой. – Не так. Постарайся, приложи силы, вспомни Свету!
Я вспомнил Свету и сказал:
– Мне понравилась Света.
Так, как только мог, собрав волю и счастье и улыбнувшись.
– Сейчас меня стошнит… – сказала Костромина. – Ладно, над этим мы еще поработаем. Звонок, кажется.
Звонка еще не случилось, но мы все знали, что он сейчас зазвенит, – я почувствовал, как в предвкушении задрожали медные молоточки, а Костромина, кажется, электричество в проводах услышала, она говорила, что иногда его слышит. Впрочем, это она могла вполне и врать.
Звонок.
Он дребезжал долго, бесконечную минуту. Это чтобы дошло до каждого.
После перемены началась астрономия, нам рассказывали про космос. Это очень важно,
С математики я сбежал, ушел то есть, почему-то домой решил пойти, и так слишком много сегодня. Пересек школьный двор, остановился на спортплощадке. Согнул турник, разогнул турник. Завязал турник узлом, развязал турник узлом. Вот и вся тебе физкультура.
Остаток дня прошел незаметно. За окном лил дождь. Я включил телевизор и почти минуту и семнадцать секунд смотрел передачу про французских художников, про то, как они мучались от непризнанности, болели и умирали, и тот, кто дольше всех продержался, тот и получил все блага, художник Клод Моне. Все это я узнал за минуту семнадцать секунд, после чего в телевизоре щелкнул таймер и изображение на сегодня пропало.
Телевизор смотреть вредно, это знают все. Поэтому в каждом телевизоре есть таймер, который отключает прибор через пятнадцать минут. Вроде бы некоторые умеют перенастроить таймер, чтобы показывало не пятнадцать минут в день, а полчаса и больше. Но я не знаю как.
После телевизора я не делал ничего, сидел у окна, ждал, когда стемнеет окончательно. Когда стемнело, я зажег масляную горелку. Вообще-то хотел зажечь самодельную свечку, но она загорелась неправильно, не горела, а взрывалась, разбрасывая по сторонам парафиновые ошметки и куски горящего фитиля. Это уже третья свечка, которую я сделал, и третья, которая не горела. Свечку я хотел к Новому году смастерить, Костроминой в подарок. Разноцветную, с блестками, чтобы уют создавала, чтобы по-настоящему. Но никак не получалось подобрать состав парафина, каждый раз свечки взрывались и брызгались, хотя все было и по рецепту.
Потом я собирался пойти погулять, походить под дождем, может, заглянуть к Костроминой, все-таки хотелось поглядеть на ее собаку. Но дождь усилился, и я остался дома, сидел в углу, слышал, как где-то внизу воет Лужицкий.
Скучно.
Никак.
Глава 4
Планы
На следующий день с утра я чувствовал себя как-то нехорошо. Тошнило. Нет, меня почти всегда тошнит, так, в фоновом режиме, так что уже почти и не замечаешь, но сейчас к привычной тошноте добавилось незнакомое. Я не мог понять, что, что-то в носу завелось вроде бы. Кажется, пульс. У нас пульс редко случается, когда сердце срабатывает раз в пять минут, тут уж пульса не дождешься, уснешь три раза. А здесь вдруг бах…
Зачесалось даже. Пришлось треснуть несколько раз по носу, ну, чтобы отпустило, чтобы отстало. Помогло. Перестарался, правда, нос расквасил, так, немного красного потекло, вытер полотенцем.
Время поджимало, стоило поторопиться. Поплелся в ванную. Включил зеркало. Зеркало у нас старое, плазма первого поколения, себе на уме, задумчивое и страдает метеозависимостью и не любит новолуние.
Изображение частенько возвращается с небольшим запозданием, время отклика плавает, ноль-восемь, иногда больше случается. Поэтому отражается не то, что есть, а то, что было несколько мгновений назад. Тормознутое зеркало, короче, средние совсем века. Это очень неудобно, особенно когда зубы чистишь, но делать нечего.