Через сто лет
Шрифт:
Я послушно освободил балкон и двинул к выходу. Спустился по винтовой чугунной лестнице с протертыми ступенями, увидел контрабас, он стоял, прислонившись к перилам, и был похож на Пушкина, да, именно так, на Пушкина, каким его рисуют в черно-белом цвете.
Я сковырнул ногтем замок и достал инструмент. Все равно в моих руках он выглядел хрупко, хотя ростом с ним мы были почти одинаковы, ну, разве что он чуть повыше и посолиднее.
Понюхал почему-то. Инструмент пах живыми недавними мышами, толстой пылью, стариками какими-то из позапрошлого века, нотами, то есть старой бумагой. Пальцами, видимо, тех, кто когда-то на этом инструменте играл, сотни пальцев, сотни рук,
Я закинул контрабас на плечо и выбрел на улицу, в туман и тьму. По футляру тут же застучали холодные капли, бум-бум, ритмичные и музыкальные, наверное. Перехватил поудобнее футляр, положил его на голову и направился в сторону холма. Наверное, я выглядел странно, с контрабасом на голове. Только вряд ли кто-то оценил бы это зрелище. Шагал под дождем, думал, не надо ли мне запеть уже сейчас? Слышал, некоторые поют, гуляя под дождем, вроде как раньше это было принято среди людей.
– Погоди, – почти сразу догнала меня Костромина. – Погоди, Поленов.
– Что? – я обернулся с контрабасом.
– Я провожу, – сказала Костромина. – А вдруг ты заблудишься?
Переубеждать не стал, вдвоем всегда веселее.
– А где ты взяла контрабас? – спросил я.
– У дяди, – ответила Костромина. – Он хотел выучиться играть, но не осилил. Я тебе кое-что показать еще хотела, да чуть не забыла. Но покажу…
Мы шагали через город на Соленый холм, и Костромина всю дорогу пыталась доказать мне, что она научилась плакать. Забегала вперед, говорила: «Смотри» – и начинала выпячивать изо всех сил глаза. Слезы не текли, Костромина к.б. расстраивалась и пробовала снова и снова и в конце концов стукнулась с медным звуком лбом во встречный столб.
– Не получается. – Костромина потерла глаза. – Давление шалит, обычное дело, из-за этого слезы не текут.
Она указала пальцем в небо.
Я выглянул из-под контрабаса, ничего, дождь как дождь, льет, падает, вернее.
– А вообще-то я легко плачу, – заверила меня Костромина. – Очень легко. За двадцать секунд, я по секундомеру засекала.
– Ага, – сказал я.
– Не веришь, что ли? – Костромина схватила меня за локоть. – Ты, Поленов, мне не веришь?
– Верю, – сказал я. – Я тоже чувствую, что давление шалит, уши, кажется, закладывает.
Я, не опуская инструмент, похлопал себя по уху.
– Мой почаще, – посоветовала Костромина. – И вообще… Вообще про любовь думай, а не про уши, уши у тебя новые отрастут, а любовь один раз в жизни бывает.
– Я думаю.
Всю оставшуюся дорогу до Холма я действительно думал про любовь. В голове вертелась песенка, которую я собирался петь, а Костромина больше на меня не пялилась, стихи вместо этого читала. Нет, серьезно, стихи, я от нее совсем этого не ожидал. Оказывается, Костромина выучила большое количество любовной лирики, про разные чудные мгновенья, про то, как небо переворачивается, про то, как девушка пела в церковном хоре, ну и дальше всякое такое. И читала все это как бы с выражением и даже движениями лица себе помогала в некоторых местах, прямо как я руками, когда пел песню про любовь.
Редкие прохожие смотрели на нас к.б. с удивлением, а большинство с равнодушием, сквозь. Хотя, если бы я был человеком, я бы, наверное, удивился, встретив нас на улице. Тощий парень в ободранной одежде тащит на голове контрабас, такая же тощая девчонка подпрыгивает перед ним, размахивает руками, корчит рожи и что-то выкрикивает. А сверху дождь. А под ногами мокрицы чавкают и чавкают.
Человек, увидев вот таких вот нас, сам стихи бы какие-нибудь сочинил, люди ведь их направо-налево сочиняли, при каждом удобном случае. Вроде как так: «Под сапогом чвак-чвак мокрица, И стынет сразу в жилах кровь, А он, гнетомый контрабасом, Сквозь бурю грезит про любовь». Но я не сочинял, я думал. Любовь-любовь-любовь. Трепет. Вздохи. Что там еще? Глаза, руки, прогулки в парке, свет косыми лучами. А Костромина все кричит и кричит свои стихи.
Я вдруг увидел этот наш поход с контрабасом глазами какого-нибудь старинного художника, и от этого мое воображение разыгралось, я стал представлять дальше и дальше, самому интересно стало, необычно. И я вообразил вообще невозможное. Вот я, вот Света, вот мы отправились в парк на Набережной гулять, идем, гуляем себе. Вокруг велосипеды исковерканные лежат, в небе туча тянется, туда-сюда мрачные вуперы шастают, а с неба сыплется мелкий град. А иногда крупный. А я закрываю Свету от града свинцовым зонтиком…
То есть не свинцовым, а вполне себе обычным.
Интересно, как влияют на любовь погодные условия? Мне кажется, что значительно. В нашем городе человека даже пригласить некуда, везде дождь, сырость, сомнамбулы, моллюски разные ползают, а по углам фонари согнутые. А все эти предметы любви вряд ли способствуют, скорее наоборот. А должно быть все по-другому, вообще-то. Море должно быть, пальмы…
Пальмы. Мы со Светой гуляли под пальмами, а рядом плескалось море…
Дальше пальм и моря мое воображение не прыгнуло и закисло. К тому же Костромина закончила с коротенькими стихами и пустилась рассказывать длиннющее стихотворение, посвященное нелегкой судьбе некоей Бригитты, возможно, это была даже поэма. Жизнь Бригитты была сложна: сначала она любила принца, а после того, как принц ее променял на новую, хорошую невесту, выпила яду, а принц потом понял, что он потерял, и тоже выпил яду, велев захоронить себя вместе с возлюбленной. А потом оказалось, что яд был несмертельным и Бригитта с ее избранником на восьмой день очнулись в фамильном склепе живые и бодрые. Но поскольку склеп был уже надежно замурован, Бригитта и ее жених выбраться не смогли, а остались вместе навсегда…
Я перебил Костромину, спросил, почему это многие любовные стихи заканчиваются трагически? То со скалы кто-нибудь кидается, то ядом травится, то в склепах замуровывается, или вот бубликом до смерти подавляется, падая потом с велосипеда. А Костромина ответила, что так полагается. Правила такие, никуда от них не деться. Несчастная любовь очень способствует развитию души, от любовных терзаний сердце истончается, делается чутким и добрым, по нему дзинь ноготочком – и звенит. И вообще.
И вообще мы выбрели на холм. Не заметили как, верно Костромина говорила, что культура творит чудеса. Расстояние сокращает.
Соленый холм.
Раньше тут располагались самые богатые городские кварталы, виллы, особняки, патио и терема, рубленные без единого гвоздя. Отсюда вся зараза и потекла, именно здесь появились первые в нашем городе вуперы, именно здесь, по слухам, устраивались вечеринки, на которые заманивались люди из пригородов…
Сейчас здесь от старого района ничего не осталось. Сначала выжгли, затем снесли, затем залили расплавленной солью. Так он почти пятьдесят лет и стоял, соленый, покрытый белым налетом, скрипел кристаллами и пугал ворон. А недавно стали заселять, место больно хорошее. Привезли земли, домов новых понастроили. Для людей. Красивые, из белых камней, как бы чтобы оправдывать название. Климат здесь, говорят, хороший. В городе и в окрестностях всегда сыро, а здесь, напротив, сухота от соли. Воздух для людей полезный. И вид странный, космический, белые дома, белая земля, чистота.