Черная жемчужина
Шрифт:
Потом она вошла. У старика были приветливые голубые, вернее, васильковые глаза, несколько, пожалуй, поблекшие, но все же яркие, и можно было вообразить, сколько девиц в былые времена по этим глазам иссохло. Алене как-то мигом расхотелось врать про кошелек, и она так прямо и сказала:
– Извините, но… на самом деле никто из ваших внуков кошелька не терял, а я его не находила.
– Вообще-то я так и понял, – ухмыльнулся он, – штука в том, что ребятишки сегодня в магазине не были, они с утра в институте, за продуктами я ходил. Жена тоже, как уехала с утра дочку проведать, так и не возвращалась еще. Ну, выкладывайте, прекрасная дама, что же вас ко мне привело? Только, бога ради, не говорите, что вы с телевидения и хотите пригласить меня на какое-нибудь жуткое ток-шоу… ох, эти названия, стрелял бы тех, кто такие словечки выдумывает! – на тему, что молодежи больше не нужен негативный опыт старших поколений, это мешает жить в объединенной Европе, а потому пора зарыть в землю топор Второй мировой войны и
– Как это? – непонимающе улыбнулась Алена.
– Да так. Меня фон Клюге весной звал в гости в Дрезден, а я не поехал. Каким-то образом об этом пресса пронюхала, ну и начали меня честить, мол, бывший военный летчик Жуков – просто старый мстительный идиот.
– А вы что? – с любопытством, причем вполне искренним, спросила Алена, глядя на него во все глаза.
– А я что? – невесело усмехнулся он. – А я то, что я не могу забыть, как фон Клюге топил наши корабли и совершал круги над морем, расстреливая тонущих людей. Да, я тоже топил их транспорты и совершал круги над морем, расстреливая тонущих людей. Но это были фашисты, от которых я защищал свою страну, это раз. А во-вторых, я теперь не строю из себя милого дедушку Константина Макарыча!.. Кстати, меня на самом деле так зовут и фамилия моя в самом деле Жуков, а Чехов тут ни при чем, – немедленно уточнил старик, заметив, что глаза Алены сделались растерянными. И продолжал: – Недавно ко мне приходила внучка человека, из-за которого был уничтожен мой лучший друг, и я разговаривал с ней совершенно нормально, потому что дети за отцов не отвечают, а уж за дедов – тем паче. Я не испытывал никакой злобы, я был спокоен, и если не смог исполнить ее просьбу, то вовсе не из чувства удовлетворенной мести, как показалось ей и особенно – ее матери, а просто потому, что не мог предать память друга. И если бы ко мне пришел внук фон Клюге, а у него есть внук, его зовут Маркус, я бы с удовольствием встретился с ним и познакомил со своими Васькой и Наткой, и запросто поговорил бы о наступлении мирового финансового кризиса или, ну, я не знаю, о планах по освоению космоса, что ли. Но я не смогу встретиться ни с Клюге, ни с Ильей Вахрушиным – так звали человека, по вине которого погиб мой друг, – вот не смогу я встретиться с ними. Вы меня способны понять? – подозрительно поглядел он на Алену, и она кивнула.
– Конечно, я все понимаю, – но подумала при этом о другом своем знакомом старике, ровеснике Константина Макаровича. Бывший обер-лейтенант гитлеровской армии Алекс Вернер в мае объявился в Нижнем Горьком ради того, чтобы восстановить справедливость в отношении памяти женщины, которую любил во время войны и потом не мог забыть этой любви всю жизнь, несмотря на то что женщина погибла на его глазах, унеся с собой в небытие жизни многих и многих его соотечественников, [17] но вряд ли та странная история годилась для того, чтобы рассказывать ее этому непримиримому старику, а потому Алена просто снова сказала, что, мол, она все понимает.
17
Об этом можно прочитать в романе Елены Арсеньевой «В пылу любовного угара», издательство Эксмо.
И решила наконец перейти к делу:
– Нет, Константин Макарович, я вовсе не из студии телевидения. Я пришла вот по поводу чего.
Алена неловко расстегнула большую сумку, которую взяла с собой, и достала оттуда один из фрагментов неизвестной картины, заботливо обернутых в шелковистую бумагу, которую она не без труда отыскала дома.
Видно было, что старик потрясен. У него даже руки задрожали, когда он взял этот измазанный краской обрывок клеенки!
«Да что ж там за картина была такая?!» – подумала Алена, чувствуя, что любопытство сжигает ее, как медленный неугасимый пламень.
– Каким образом… – начал было, переводя взгляд на Алену, но осекся и быстро сказал: – Здесь плохо видно, давайте в комнату пройдем, к свету.
Алена кивнула, скинула сапожки, но куртку снимать не стала.
– Прошу вас, – сделал приглашающий жест старик, пропуская ее вперед.
Алена вошла в просторную гостиную, обставленную тяжелой китайской темно-темно-коричневой полированной мебелью, красивой и основательной. У родителей нашей героини в квартире стояли точно такой тяжеленный письменный стол (с тех пор Алена всегда мечтала о громадном столе и не успокоилась, пока его не купила, – правда, не китайский, а итальянский, но еще более внушительный и надежный), книжный шкаф, сервант и кресло. И точно так же все стены были завешаны картинами, однако если в том доме, где выросла Алена, это были пейзажи и натюрморты, то здесь она увидела какие-то странные полотна. Что-то в них было знакомое… Да ведь это же репродукции – причем очень хорошие! – с известных картин импрессионистов. Вот «Звездная ночь» и «Подсолнухи» Ван Гога с их безумно-желтыми и ультра-синими оттенками, вот виденный только в альбомах серо-коричневый «Собор в Солсбери» Джона Констебля… а между прочим, оригинал не так просто увидеть, он все же в Лондоне, в Национальной галерее находится, зато Ван-Гогом Алена любовалась «живьем» в галерее Д’Орсе в Париже, а этими до изумления странными «Голубыми танцовщицами» Дега (на самом деле сине-зелено-желтыми) – в Музее изобразительных искусств имени Пушкина в Москве… Вообще все это были явления того же порядка, что и суперзеленая дверь, и Алена невольно улыбнулась, хваля себя за догадливость, однако в следующее мгновение улыбка слиняла с ее лица… между прочим, кто угодно перестал бы улыбаться, если бы узрел направленный на него пистолет… а именно это узрела наша героиня.
Из воспоминаний Тони Шаманиной (если бы они были написаны, эти воспоминания…)
Вот так кончилась одна жизнь и началась другая. Арест отца поверг нас в мир страданий, унижений, нищеты. Мы с мамой простудились, когда полночи провели чуть ли не без памяти на голой, холодной земле у крыльца. У нас у обеих была температура, однако, лишь только мы добрались до квартиры (пришел утром дворник и нас прогнал, сказав, что лежать во дворе не положено), мама, трясясь в ознобе, сказала, что нужно одеваться и идти узнавать, где отец и что с ним, может быть, это просто недоразумение, которое скоро выяснится. Ни она, ни я не верили, что это недоразумение и что оно может когда-то выяснится, мы чувствовали, что большая беда нас накрыла, а все же надежда умирает в человеке последней, мы надеялись на чудо. Вот показатель того, насколько в двойственном состоянии мы тогда находились: с одной стороны, мама отправилась хлопотать, то есть как бы с верой в торжество справедливости, с верой, как в ту пору часто говорили, в светлое будущее. Но с другой стороны, она велела мне выпить горячего чаю с сушеной малиной, но не в постели отлеживаться, а начать собирать самые необходимые вещи из одежды, из белья, продукты увязать. Она предчувствовала, что у нее ничего не выйдет, что отец не вернется, а эти наши комнаты нам придется освобождать. Они же казенные были. Мы слышали про такие случаи… если арестовывали главу семьи, то из казенной квартиры все прочие родственники просто выбрасывались на улицу. Когда она сказала, что вещи надо собирать, я сразу поняла, что она и для нас именно этого ждет. Меня еще сильней затрясло, и я спросила с трудом, потому что горло начало болеть:
– Мамочка, но куда же мы пойдем?
– Ничего, – сказала мама, – что-нибудь придумаем, а в крайнем случае уедем к бабушке в Горбатов.
Я при этих словах еще больше ужаснулась. Горбатов… да это ж деревня, глушь! Тогда я, конечно, не знала, что именно Горбатов станет для нас мирной пристанью, местом, где мы сможем прийти в себя, да беда только, что и туда доберется шторм, который взялся трепать наши судьбы и разрушать их. И, как это ни глупо, собирая вещи, я думала не об аресте отца, а о какой-то ерунде, вроде того, что в Горбатове нет театров, и Игоря Владимировича Порошина я больше никогда не увижу, может, только услышу голос его по радио, как он поет:
Звезды в небе мерцалиНад задремавшею землей,И она без покрывалаВдруг предстала предо мной…Я думала о том, что – нет, ну говорю же, сущая чепуха в голову лезла в том состоянии, в каком я тогда была! – что Ленка Вахрушина, эта глупая наша соседка, однажды сказала, что эта ария насквозь неприлична, потому что, во-первых, телячьи нежности вроде охов-вздохов не для строителей социализма, а во-вторых, как может порядочная женщина предстать перед мужчиной без покрывала? Голая, что ли?!
Я так хохотала тогда… Говорю – ты же тоже без покрывала ходишь, так что, голая? Это значит, что Лейла перед Надиром просто сбросила как бы такую большую шаль с плеч, а под ней-то она была одета.
– Ну, наверное, она стыдилась своего платья, – пренебрежительно ответила Ленка.
– Она была очень красиво одета! – возразила я. – Ей-то стыдиться нечего. Это тебе не мешало бы покрывалом прикрываться, а то у тебя вечно галстук изжеван, чулки в дырках, портфель грязный, да и туфли с комьями земли, а уж что с твоими книжками и чернильницей делается, вообще жуть. Не зря говорят, что твоя непроливайка потому непроливайка, что мусором забита.
Ох, как она тогда обиделась! Ну, я, правда, потом и сама пожалела, что наговорила такого, потому что Марья-то Ивановна отправляла Ленку из дому всю настиранную и наглаженную, а выходило, будто я ее оскорбляю, что она за дочкой не присматривает. Она и присматривала, как могла, но только Ленка уже через пять шагов по улице становилась вся перебулгаченная и перелохмаченная. А в портфеле ее, конечно, Марья Ивановна порядок не могла навести, это же понятно. Помню, как наша завуч Васса Архиповна сказала Ленке однажды, что стыдно быть неряхой, когда носишь такое имя, получается, что ты это имя позоришь, на что Ленка ответила, что она позорила бы имя, если бы предавалась мелкобуржуазным настроениям вроде Тоньки Шаманиной (то есть вроде меня), которая знай распевает арии из опер, которые написаны еще до революции, и обожает актера, будто какая-то старорежимная институтка. Но я в самом деле не могла отделаться от этой музыки, и даже теперь, когда все уже было кончено и с прежней жизнью, и с любовью, и вообще со всем на свете, даже теперь, когда я ужасно бестолково собирала наши вещи в чемодан и в узел, поминутно все роняя, я беспрестанно напевала себе под нос: