Черное солнце. Депрессия и меланхолия
Шрифт:
Однако за этим покровом эротической агрессивности мы обнаружили иное отношение между ребенком-инвалидом и его матерью. «У меня не получается представить ее лицо, ни сейчас, ни в детстве, я его не вижу. Я сижу на ком-то, кто меня держит, возможно, на ее коленях, но на самом деле это никто. У конкретного человека было бы лицо, голос, взгляд, голова. Но ничего такого я не замечаю, только некая опора — и все, больше ничего». Я предлагаю такую интерпретацию: «Быть может, вы поглотили другого, вы хотите его опоры, его ног, но в остальном она, вероятно, была вами». — «У меня был сон, — продолжает Элен, — я поднимаюсь по вашей лестнице, она покрыта телами, которые похожи на людей с фотографии свадьбы моих родителей. И я сама приглашена на эту свадьбу, это пир людоедов, и я должна есть все эти тела, эти ошметки тел, головы, и голову моей матери. Это было ужасно».
Поглотить орально мать, которая выходит замуж, у которой есть муж, которая убегает. Владеть ею, держать ее внутри самой себя, чтобы никогда с ней не разлучаться. Всемогущество Элен проявляется за маской агрессивности и закрепляет как несуществование другого в ее мечтаниях, так и трудности, с которыми она
Незначительное хирургическое вмешательство приводит Элен в такой ужас, что она готова рискнуть прогрессированием своей болезни, лишь бы не подвергаться анестезии. «Это слишком грустно — быть усыпленной, я не смогла бы это перенести. Да, по мне будут шарить руками, но не этого я боюсь. Странно, но у меня такое чувство, что я окажусь ужасно одинокой. Конечно, это абсурд, ведь на самом деле в этот момент мною будут заниматься, как никогда ранее». Быть может, у нее ощущение, что хирургическое «вмешательство» (я намекаю на собственные интерпретативные «вмешательства») лишит ее кого-то близкого, какого-то необходимого человека, которого она, как сама воображает, заключила внутри самой себя и кто, таким образом, постоянно сопровождает ее? «Не думаю, что это так. Я уже сказала, что не думаю ни о ком. Для меня нет другого, насколько я помню, вокруг меня никогда не было никого… Забыла вам сказать, что я как-то занималась любовью, и у меня началась тошнота. Когда меня рвало, я увидела, словно бы между сном и явью, что в таз падает что-то вроде головы ребенка и в это же время меня словно бы окликнул голос издалека, но ошибочно, назвав меня именем матери». Таким образом, Элен подтвердила ту мою интерпретацию, что она заключила фантазм, представление собственной матери внутри своего тела. Отсюда и проистекала ее нерешительность, словно бы ее волновала необходимость расстаться, пусть хотя бы в речи, с этим объектом, заключенным в ней самой, который, стоило ему исчезнуть, погружал ее в бездонное горе. Будучи пунктуальной и в высшей степени организованной, она впервые за весь период анализа забыла о времени следующего сеанса. На следующем сеансе после пропущенного она признается в том, что ничего не помнит из того сеанса, который предшествовал пропущенному: все стало пустым, блеклым, она чувствует себя опустошенной и ужасно грустной, все потеряло смысл, и снова она впадает в эти столь болезненные состояния оцепенения… Попыталась ли она заключить меня в себе самой — вместо матери, которую мы там обнаружили? Заточить меня в ее тело так, чтобы, смешавшись друг с другом, мы уже не могли встречаться, поскольку на какое-то время она меня проглотила, схватила, похоронила в своем воображаемом теле-могиле — точно так же, как сделала со своей матерью?
Элен часто жалуется, что ее слова, которыми она стремится меня «тронуть», на самом деле пустотелы и сухи, «далеки от подлинной эмоции»: «Можно сказать что угодно, и это, возможно, будет какая-то передача информации, но никакого смысла у этого нет, во всяком случае для меня». Это описание собственной речи наводит ее на мысль о том, что она называет своими «оргиями». С подросткового возраста до начала анализа состояния полного упадка сил чередовались у нее с «эротическими пиршествами»: «Я делаю всё и что угодно, я мужчина, женщина, животное, вообще все, что угодно, людей это эпатировало, а мне приносило удовольствие, но на самом деле это не была я. Это было приятно, но это была какая-то другая женщина».
Всемогущество и отказ от потери приводят Элен к лихорадочному поиску удовлетворения: она может все, всемогущая — это она. Нарциссический фаллический триумф — но в конечном счете эта маниакальная установка оказывается опустошающей, поскольку закрывает всякую возможность символизации негативных аффектов-страха, горя, боли…
Однако, когда анализ ее всемогущества позволил аффектам достичь речи, у Элен начался период фригидности. Явно эротический материнский объект, который сначала был схвачен, чтобы упраздниться в Элен, после того как он был обнаружен и поименован в ходе анализа, несомненно, на какое-то время заполнил пациентку без остатка. «Она внутри меня, — как будто бы говорит фригидная женщина, — она не покидает меня, при том что никто другой не может занять ее место, я непроницаема, а моя вагина мертва». Фригидность, которая в основе свой является вагинальной, так что клиторальный оргазм может частично ее восполнить, выдает воображаемое пленение фригидной женщиной материнской фигуры, заточенной анально и перенесенной в вагину-клоаку. Многим женщинам известно, что в их сновидениях мать представляет любовника или мужа (и наоборот), с которым/которой они беспрестанно — и не приходя к удовлетворению — сводят счеты анального владения. Подобная мать, кажущаяся необходимой, переполняющей, захватывающей, именно по этой причине оказывается смертоносной — она лишает свою дочь жизни и закрывает ей все выходы. Более того, представляется, что она захватывает себе все наслаждение, которое принесла ей в дар ее дочь, не давая при этом ничего взамен (не делая ей ребенка). Такая мать замуровывает фригидную дочь в воображаемом одиночестве — как аффективном, так и чувственном. Необходимо поэтому, чтобы партнер представлялся в свою очередь в качестве «более-чем матери», дабы выполнить роль «Вещи» и «Объекта», не оказаться ниже нарциссического запроса и при этом — самое главное — вывести женщину из заточения и заставить ее инвестировать свой аутоэротизм в наслаждение другим (отделенным, символическим, фаллическим).
Похоже, что для женщины возможны два типа наслаждения. С одной стороны, фаллическое наслаждение — конкуренция или идентификация с символической силой партнера: такое наслаждение мобилизует клитор. С другой стороны, иное наслаждение, которое воображается и реализуется фантазмом, целящим в самую глубину психического пространства (как и пространства тела). Это иное наслаждение требует, чтобы меланхолический объект, который закупоривает внутреннее психическое и телесное пространство, был буквально разжижен. Кто может это сделать? Воображаемый партнер, способный растворить заточенную во мне мать, даруя мне то, что она могла и, главное, что она не могла мне дать, — партнер, удерживающийся при этом в другом месте,
Ничто не говорит о том, что это иное наслаждение абсолютно необходимо для психического осуществления женщины. Зачастую фаллическая компенсация — профессиональная или материнская, либо же клиторальное удовольствие являются более или менее плотным покровом фригидности. Однако мужчины и женщины приписывают почти сакральное значение иному наслаждению — видимо, именно потому, что оно является языком женского тела, который на время берет верх над депрессией. Речь идет о победе над смертью — конечно, не в смысле окончательной судьбы данного индивидуума, а в смысле воображаемой смерти, чьей вечной ставкой оказывается преждевременно рожденное человеческое существо, если мать его оставляет, пренебрегает им или не понимает его. В женском фантазме это наслаждение предполагает победу над смертоносной матерью, когда внутреннее становится источником вознаграждения, оставаясь при этом источником биологической жизни, рождения и материнства.
Убивать или убиваться: разыгранный проступок
Женская депрессия порой скрывается под маской лихорадочной активности, которая придает депрессивной женщине облик весьма практичной и уравновешенной персоны, все свои силы стремящейся отдать делу. Мари-Анж дополняет эту маску (которую скрытно — и зачастую, не ведая о том, — носят многие женщины) холодной местью, настоящим смертоносным заговором, душой и сердцем которого она как раз и становится — к своему собственному удивлению. Этот заговор заставляет ее страдать, поскольку она относится к нему как к серьезному проступку. Обнаружив, что ее муж ее обманывает, Мари-Анж сумела вычислить свою соперницу, а потом предается серии махинаций — в большей или меньшей степени инфантильных и одновременно дьявольских — дабы просто-напросто уничтожить нарушительницу спокойствия, которая оказывается в итоге подругой и коллегой мужа. В частности, Мари-Анж подливает ей снотворное и другие вредные вещества в любезно предлагаемые кофе, чай и прочие напитки. Она доходит до того, что прокалывает шины ее автомобиля, обрезает тормоза и т. д.
Какое-то опьянение охватывает Мари-Анж, когда она предается всем этим актам отмщения. Она забывает о своей ревности и своей травме и получает некое удовлетворение от своих действий, не переставая при этом стыдиться их. Виновность заставляет ее страдать, поскольку виновность же заставляет ее наслаждаться, и наоборот. Причинить вред сопернице, довести ее до головокружения или даже убить ее — разве это не способ внедриться в жизнь другой женщины, заставить ее наслаждаться, доведя ее до смерти? Насилие со стороны Мари-Анж наделяет ее фаллической властью, которая вознаграждает ее за унижение и — что еще более важно — создает для нее ощущение, что она сильнее своего мужа, что она более решительна, если так можно сказать, по отношению к телу его любовницы. Обвинение мужа в прелюбодеянии — лишь незначащая поверхность. Хотя она и была травмирована «проступком» своего супруга, вовсе не моральное порицание и не жалоба на эту нарциссическую травму, нанесенную провинностью мужа, питают страдание и мстительность Мари-Анж.
На более первичном и фундаментальном уровне любая возможность действия, видимо, представляется ей тем или иным нарушением закона, проступком. Действовать — значит компрометировать себя, поэтому, когда депрессивная заторможенность, выступающая в качестве фона замедления, сковывает любую иную возможность действовать, единственным актом, возможным для этой женщины, оказывается главный проступок — убийство или самоубийство. В ее воображении присутствует сильная эдипова ревность по отношению к «первичному акту» родителей, несомненно, воспринимаемому и мыслимому всегда в качестве «порицаемого». Преждевременная суровость Сверх-Я, жестокий захват Объекта-Вещи гомосексуального архаичного желания… «Я не действую, а если и действую, то это отвратительно, это нельзя не порицать».
На маниакальной же стадии этот паралич действия приобретает форму незначащей (и именно по этой причине не слишком виновной) и потому возможной активности, либо же стремится к совершению главного акта-проступка.
Потеря эротического объекта (неверность любовника или мужа, разлука с ними, развод и т. д.) переживается женщиной как атака на ее генитальность и, с этой точки зрения, приравнивается к кастрации. Такая кастрация сразу же входит в резонанс с угрозой разрушения целостности тела и его образа, а также всего психического аппарата в целом. Поэтому женская кастрация не деэротизирована, она лишь прикрыта нарциссической тревогой, которая господствует над эротизмом и прячет его в качестве постыдного секрета. Что с того, что у женщины нет пениса, который она могла бы потерять, ведь ей кажется, что кастрация грозит ей потерей всего ее существа — и тела, и, главное, души. Как если бы ее фаллосом была ее психика — потеря эротического объекта раздробляет и грозит опустошением всей психической жизни. Внешняя потеря сразу же переживается в модусе депрессии, то есть как потеря внутри.