Черные лебеди
Шрифт:
— Фамилия?
— Гаврилов.
— Год рождения?
— Тридцать второй.
— Партийность?
— Комсомолец.
— Образование?
— Десять классов.
Багров еще раз пробежал взглядом по уже изрядно измятому и заляпанному пятнами листу, на котором были от руки разборчивым почерком написаны стихи. Под стихами внизу отчетливо стояла фамилия автора: В. Гаврилов.
Плачет росами даже трава, Когда молнии мечет природа… Дед мой, красный комдив ОКДВА, Был расстрелян как— Кем был твой дед в Особой Краснознаменной дальневосточной армии? — спросил Багров.
— Командир дивизии, — подавленно ответил Гаврилов.
— А что такое ЧСИР?
Солдат медленно, как-то неуверенно, тычками, поднял голову. Взгляд его встретился со взглядом Багрова.
— Член семьи изменника родины. Сокращенно.
— А что, разве была такая статья при репрессии врагов народа в тридцать седьмом году? — задав этот вопрос, Багров пожалел, что он, следователь военной прокуратуры, спрашивает об этом у солдата.
— Была.
— И на кого же эта статья распространялась?
— На жен врагов народа, а иногда и на взрослых детей, если они пытались защитить отцов…
Багров еще раз пробежал взглядом строфу, в которой стояло непонятное для него слово «Карлаг».
— А что это за Карлаг?
— Карагандинский лагерь.
— Кем работала ваша бабушка до ареста?
— Она не работала. Была просто женой комдива. У нее было трое детей.
Вопросы, заданные подследственному, и его ответы Багров в протокол допроса не записывал. За пять лет учебы в Московском университете на лекциях по уголовному праву, даже тогда, когда эти лекции касались государственных преступлений и статей об измене Родине, о репрессиях в 1937–1938 годах не только умалчивалось, по и вспоминать о них было не принято. А может быть, официально запрещено?
— По линии матери или по линии отца приходились вам родными ваши репрессированные дед и бабушка?
— По линии отца. Он был их старшим сыном. Когда их арестовали, отец заканчивал институт.
— И что же стало после ареста деда и бабушки с их сыновьями?
По мере того, как тяжелый лот вопросов следователя закидывался все глубже и глубже в скорбную биографию семьи Гавриловых, ответы подследственного становились все мрачнее и все обрывистее. Видно, вопросы комками грубой соли падали на раны, которым вряд ли когда-нибудь суждено бесследно зарубцеваться.
— Моего отца исключили из института.
— А двух его
— Отправили в детколонии.
— Почему в детколонии, а не в одну детколонию?
— Просились… Даже плакали. Но так было приказано.
— А что было приказано?
— Среднего брата — в Архангельскую область, младшего — на Сахалин.
— А отца?
— Отец сбежал. Уехал под Красноярск к тетке, устроился там кочегаром в паровозном депо.
«Да, — грустно подумал Иван. — На всем роду твоем, Гаврилов, словно печать проклятья».
— Как же ты, Гаврилов, дошел до такой жизни, что написал стихи, порочащие имя вождя?
Солдат, низко опустив голову и зябко потирая друг о друга потными ладонями, молчал.
— Я спрашиваю: что заставило тебя написать стихи, которые носят явно враждебный характер?
Солдат поднес ко рту кулак, откашлялся и, по-прежнему не поднимая головы, глухо ответил:
— Я уже рассказывал об этом, гражданин следователь. Там у вас все записано.
Багров был знаком с делом по обвинению Гаврилова, но таков уж церемониал уголовного процесса: сколько допросов, столько и протоколов.
— Расскажите кратко об отце: за что он попал в штрафной батальон? При каких обстоятельствах это было и когда?
— Это было в сорок втором году, — словно припоминая что-то болезненное и горькое, солдат прищурился.
— Где он служил?
— На Дальнем Востоке, в береговой обороне.
— А потом? — Багров пристально вглядывался в лицо солдата, а сам думал: «Эх ты, садовая голова!.. Что ты наделал! Ведь тебе всего-то двадцать лет, а ты уже сам себе подписал приговор». — Я слушаю. Рассказывай!
— В конце сорок второго отца везли с Тихого океана на фронт. Их часть перебрасывали. Мы с матерью тогда жили в Красноярске. Там родина матери… Там родился и я… — солдат смолк. Он о чем-то думал и глухо покашливал.
— Итак, отца везли на фронт, — тихо произнес Багров.
Солдат, словно автоматически — ему об этом приходилось рассказывать уже не раз — привычно продолжал:
— В Красноярске эшелон остановился. Думали, что простоит часов шесть, — должна быть баня, — глядя себе под ноги, Гаврилов неожиданно умолк, но, почувствовав на себе взгляд следователя и его немой вопрос: «А дальше?», продолжал рассказ: — От станции до нашего дома ходьбы не больше пятнадцати минут. Ну вот, отец и решил… — Гаврилов снова умолк, словно не решаясь говорить о том, что было дальше.
— Что решил?
— Забежать домой, повидаться. Думал, что никто не заметит в суматохе. Считал, что пока очередь мыться дойдет до его вагона, он успеет побывать дома. Ушел без разрешения командира, никому ничего не сказал.
«Не повезло твоему отцу, Гаврилов, — размышлял Багров. — Это было как раз в то время, когда по всем подразделениям армии и флота был зачитан приказ Сталина о суровых наказаниях за дезертирство и самовольные отлучки. После этого приказа военный трибунал иногда действовал по принципу: «Бей своих, чтоб чужие боялись».
— Ну и как — повидались?
— Повидались. Отец был дома минут десять. Потом отец, мать и я побежали на станцию. Когда прибежали — эшелона уже не было. Оказывается, баню отменили. Отец отстал от своих.
— Как видно из дела, он тут же заявил об этом военному коменданту?
— Да, заявил… И, наверное, зря заявил. Можно было бы догнать свой эшелон на пассажирском — эшелон только что отошел. А отец не решился, думал, что все можно сделать по-доброму, по совести.
— Когда его судили?