Чёрный беркут
Шрифт:
Трясущимися руками Яшка открыл дверцы ящиков со змеями, осторожно отступил к окну. Комнату наполнило грозное шипение. Потревоженные кобры и гадюки зашуршали в своих клетках. Яшка вскочил на подоконник и, присев на корточки, хотел уже спрыгнуть на улицу, как услышал: кто-то идет по переулку...
Из ближайшего к окну ящика появилась хорошо видимая при лунном свете голова кобры. Капюшон ее был раздут. Уж кто-кто, а Яшка знал, что это значит: каждую секунду она могла напасть. Сидя на подоконнике, замирая от ужаса, Яшка лихорадочно переводил взгляд то на кобру, то на появившегося из-за угла казака. Кобра перевалилась
На месте могилы уже вырос небольшой холмик земли. Мать все так же, словно окаменев, стояла возле него.
Люди, провожавшие в последний путь Григория Кайманова и Вениамина Лозового, расходились. Вдруг из поселка донеслись тревожные голоса, ржание лошадей, беспорядочная стрельба.
Лозовой, услышав шум, выхватил из кармана наган, насторожился.
— Дядя Василий... Я... выпустил в караван-сарае змей Вениамина, — признался Яшка.
Стоявшие рядом женщины заохали: «В домах дети!..», «Змеи скотину покусают».
— В дома не полезут, в горы уйдут, — успокоил их Лозовой. — А тех гадов и змеями не потравишь. Каленым железом надо выжигать. Правильно сделал, сынок. Будешь жить, никакой сволочи пощады не давай. Им и нам на одной земле места нет.
— Пора, Василий, — сказал отец Алешки Нырка. — Вам тоже надо ехать, подвода ждет. В поселок больше нельзя, — он подошел к Яшкиной матери.
— А ничего нас тут и не держит, — неожиданно спокойным голосом отозвалась она. — Все выгребли, проклятые. Стол да старую кошму оставили...
Яшка сел рядом с матерью на телегу. Туда же соседи положили кое-какие вещички и еду.
Впереди ждала их темная ночь да узкая дорога, уходившая в горы...
ГЛАВА 2. ВОЗВРАЩЕНИЕ
Возвращение в родные места — возвращение в далекую и призрачную, всегда прекрасную страну детства. Каким бы трудным ни было детство, оно остается в памяти лучшим временем, дорогим самой первой, неповторимой свежестью чувств. Тем горше сознавать, что пора эта ушла, что все вокруг стало другим, что приходится открывать даже в самом родном, и близком человеке совсем новые, незнакомые ранее черты...
— Не поеду я на Дауган, Яша. У тебя теперь своя семья. С молодой женой едешь. Дай и мне свою судьбу устроить...
Прислонившись к резной стойке крыльца, Яков слушал мать, не зная, как отнестись к ее словам. Он все еще не мог свыкнуться с мыслью, что мать выходит замуж, что в доме свадьба и что отныне Флегонт Мордовцев — его отчим.
Никогда прежде Яков не думал о матери как о женщине, имеющей право на личную жизнь. Из Лепсинска, где они жили после смерти отца, мать уехала на три месяца раньше Якова и его жены Ольги, не объяснив причины преждевременного отъезда. И вот теперь новость — свадьба...
— Как знаете, мама, — растерянно проговорил Яков. — Вы ведь в письме просили заехать...
Он
«Видно, нашла свое бабье счастье, — подумал Яков. — Что ж, не все ей бедовать. Пора и в достатке пожить. Хозяйство у Флегонта крепкое. Ишь какой дом отгрохал. Крыльцо, наличники как в хоромах, с резьбой... На трубе жестяной петух. Вроде неплохой человек Флегонт: непьющий, трудяга».
— Как знаете, мама, — повторил Яков. — Один уеду...
— Не один, сынок, с молодой женой, — поправила его мать. — Своей семьей жить будешь. Чего ж еще-то надо?
— Вроде ничего, — по-прежнему несколько растерянно ответил Яков. Мысленно он соглашался с матерью: теперь и впрямь все у него есть.
Женился по любви. Ольга тоже любит его. На Даугане им обещали квартиру. Сам он будет работать, как работал отец, на ремонте дороги. Лошадь для бригады в дорожном управлении дали. И все же... не просто вот так сразу расстаться с матерью.
Скрипнула дверь. Шум и гомон из комнаты, именуемой «залой», вырвались в сени. Послышались твердые шаги. На крыльцо вышел бравый и подтянутый, выглядевший намного моложе своих сорока пяти лет, Флегонт Мордовцев.
— Глашенька, гости ждут. Яков Григорич, что ж здесь-то стоять? — Флегонт развел руками, как бы говоря: «Можно ли в такой день думать о делах?»
Мать улыбнулась, торопливо ушла к гостям. Якова покоробила эта поспешность. Но опять-таки ничего он не мог сказать против Мордовцева: ведет себя как любящий муж, радушный хозяин. Яков стоял и клял себя за появившуюся вдруг привычную с детства робость перед этим человеком. Флегонт был на целую голову ниже его, но держался с такой молодцеватой осанкой, что разница в росте совсем не была заметна. Крепкое, с прямым точеным носом и плотно сжатыми губами лицо, карие с прищуром внимательные глаза Флегонта светились радостью. Кажется, он в самом деле счастлив. Что ж, как говорят, совет да любовь. Но ведь выходит за него замуж не кто-нибудь, а родная мать. А как же вся их прежняя, в таких лишениях прожитая жизнь? Как же память отца?
— Ты, Яков Григорич, вижу, любишь свою Олю, —негромко сказал Мордовцев, — а я Глафиру Семеновну с таких вот лет люблю. За отца твоего вышла — не перечил. К старости только счастье добыл. Неужто осудишь?
Флегонт смотрел на него проницательными глазами, в которых не было и признаков хмеля. Неподдельная искренность отчима как-то сразу обезоружила Якова. Он даже не ответил.
— Все, что у меня есть, — продолжал Мордовцев, — Глафире Семеновне и вам с Олей отдам. Одной семьей будем жить. Дауган — вот он, рукой подать. Всего сорок верст. В чем нужда будет — только скажи.
— Да мы и сами на своих ногах, — произнес наконец Яков.
— Правильно, — охотно поддержал Мордовцев и добавил не очень понятное: — Человеку требуется человечье, а мужчина, я думаю, завсегда мужчину поймет...
Яков молча пожал плечами.
— Коня для бригады дали? — меняя тему разговора, деловито спросил Флегонт.
— Для бригады...
— Справный конек. Можно и в упряжку и под седло. На Даугане вам придется кое-когда и верхи до заставы гнать: граница! Увидел чужого — сообщи, а то и сам, когда совладаешь, задерживай.