Черный дом
Шрифт:
И оказался прав: у дальней стены снова послышались шорохи, возня, затем сопение, покашливание, шёпот и, наконец, хриплый, надтреснутый голос, донёсшийся словно из глубины колодца:
– Это кто это здесь? Кого ещё чёрт принёс?
Голос был как будто женский, но такой низкий, грубый, дребезжащий, что нетрудно было принять его за мужской. Из возникших по этому поводу сомнений Гошу вывела сама обладательница этого не слишком дамского говора, которая, не дождавшись от него ответа, через несколько секунд заговорила вновь:
– Ну, что ты молчишь-то? Я ж не глухая – слышу, что ты здесь? Отвечай давай, кто ты такой?
Гоша в общем-то не собирался отмалчиваться, он и рад был бы вступить в разговор с незримой собеседницей, но не находил, что ответить
– А вы кто?
– А это не твоё собачье дело! – прокаркала в ответ соседка, явно не удовлетворённая его встречным вопросом. – Кто ты такой, чтоб расспрашивать меня? Я здесь хозяйка! Я тут задаю вопросы.
Гоша, несмотря на то что ему было совсем не до смеха, не удержался и сыронизировал:
– Где здесь? В подвале, что ли?
Соседка, видимо задетая за живое, задохнулась от ярости.
– Ах ты паршивец! – возопила она пронзительным скрипучим голосом, ещё более противным и режущим уши, чем прежде. – Дрянь такая! Шваль подзаборная! Ты ещё будешь мне тут язвить… Вот до чего я дожила, до чего довела меня родная доченька и муженёк, – чтоб им, гадинам, ни дна ни покрышки! В моём же собственном доме, где я родилась и выросла, какой-то приблудный гопник хамит мне. И я ничего не могу ему сделать! Не могу вытурить его взашей. Не могу спустить на него пса, чтоб он перегрыз ему глотку… Я ничего больше тут не могу! Всё захватила в свои руки она, дочурка моя ненаглядная, Алинушка… пропади она пропадом, змея подколодная!.. – Её возмущённая речь, перемежаемая проклятиями и жалобами, прервалась, сменившись продолжительным натужным кашлем.
Гоша, поняв из услышанного, с кем имеет дело, напряжённо всматривался в темноту, туда, откуда доносился до него хрипатый скрежещущий голос, гневно поносивший ту, которая и в его жизни сыграла роковую роль. Только теперь он окончательно уразумел, кто издавал звуки, время от времени раздававшиеся в глубине дома во время его вчерашнего «общения» с Алиной и вызывавшие у неё крайне раздражённую реакцию. Так вот какую компанию посулила она ему на прощание – свою собственную мать, которую она за какие-то неизвестные ему прегрешения засадила, как и его, в подвал.
За какие именно, он вскоре узнал. Невидимая соседка, откашлявшись и разговорившись, сообщила ему в своём сбивчивом, полугорячечном монологе и это, и ещё многое другое, не менее интересное:
– Вчера вечером эта сучка привела какого-то очередного кобеля… Опять позабавиться ей захотелось! Кувыркаться в постели с отчимом ей, вишь, мало, это её уже не заводит, ей хочется погорячее. Вот и нашла себе потеху: приводит сюда мужиков, издевается, глумится над ними, а потом перерезает им глотки, как баранам… Да они вообще-то и есть бараны… нет, хуже: они свиньи! – почти выкрикнула она, после чего смолкла, тяжело дыша и скрипя зубами. Потом, видимо, успокоившись, заговорила опять: – Да, именно свиньи! Как их ещё назвать? Им только одно надо, только это у них на уме. Готовы бегом бежать за первой попавшейся юбкой, за любой смазливой рожицей… Вот только с моей дочуркой ничё у них не выгорело! Не на ту напали! Шли сюда за удовольствиями, а нашли адские муки и смерть. И поделом! Так им и надо, блядунам проклятым! Рвать их надо на куски, жечь калёным железом за всё, что они вытворяют! Я, если б могла, с моим поганцем-муженьком то же самое сделала б… Хотя, как знать, может ещё и сделаю, если Бог даст… – добавила она вполголоса и резко оборвала себя, будто испугавшись, что сказала при постороннем лишнее.
На некоторое время в подвале вновь воцарилась тишина, нарушаемая лишь неровным шумным дыханием и едва слышным ворчаньем Гошиной товарки по заключению. Но молчать чересчур долго она, по-видимому, была не в состоянии. Вероятно, в течение очень длительного времени она вынуждена была держать свои мысли, обиды и претензии при себе и теперь, пользуясь присутствием случайного слушателя, который при всём желании не мог никуда уйти и поневоле принуждён был внимать ей, спешила высказать ему
– Алинка вся в папашку своего пошла. Серёгу, моего бывшего… Такая же ладная да видная… И по характеру точь-в-точь: такая же сволочь и такая же потаскуха! Тот ни одной юбки не пропускал, и эта лет с тринадцати загуляла, по подворотням да притонам шляться начала… Да и ладно, гуляй себе на здоровье, путайся с кем попало, мне до этого дела нет… Ан нет, ей этого мало показалось. Она, блядь малолетняя, чего удумала – с отчимом, мужем собственной мамки, снюхалась! Срам-то какой! Стыдно сказать кому… До сих пор не пойму, что она нашла в этом немом уроде? И я-то на него позарилась только потому, что ничего лучшего не нашлось, – потеряла я от такой гнусной жизни товарный вид, а мужикам молоденьких да гладеньких подавай, на старух и не смотрят… Хотя какая я старуха – мне только-только за сорок пять перевалило! Но выгляжу, конечно, не ахти, признаю. Очень уж бурная жизнь у меня была! Слишком много водки я выпила на своём веку, слишком много сигарет выкурила, а уж сколько мужиков у меня было, особенно по молодухе! Не перечесть! Я ведь ничего себе была с лица, и телом богатая, и голосок был тоненький, нежный… не то что щас!..
Её голос опять оборвался, прерванный гулким, бухающим кашлем. Справившись с ним, она повозилась на месте, словно устраиваясь поудобнее, и продолжила рассказ о своей нелёгкой жизни:
– Серёга, Алинкин-то папашка, как напивался, бил меня смертным боем. Хорошо хоть слинял в конце концов к чёртовой матери! Знать не знаю и знать не хочу, где он сейчас. Наверняка у бабы какой-то, где ж ему ещё быть… А то, если б и дальше так пошло, не ровён час убил бы меня… И эта маленькая дрянь взяла такую же моду. Раньше-то огрызалась только, а как подросла и особенно как спуталась с немым, – осмелела, обнаглела вконец и начала поднимать на меня руку. На мать! Ни стыда ни совести… А потом ещё и сумасшедшей меня ославила! Раззвонила всем, что я окончательно спилась, рехнулась и уже не отвечаю за себя… Ну да, может я и впрямь в последнее время заливать стала поболе, чем раньше, – с глубоким вздохом признала она. Но тут же нашла для себя оправдание: – Так и немудрено ведь забухать от такой скотской жизни! Дочка в открытую, чуть ли не на глазах у меня, трахается с моим собственным мужем, шпыняет меня походя, обзывает по-всякому, да ещё и рукам волю даёт. Где ж это видано такое?! И кому мне жаловаться? К кому обратиться за помощью? Не к кому! Одна я осталась. Одна-одинёшенька… на всём белом свете… Как перст одна… Никому я не нужна! Я всем только мешаю, заедаю чужой век…
Её голос сделался жалобным и плаксивым и, наконец, прервался от едва сдерживаемых рыданий. Пару минут она тяжело вздыхала, всхлипывала, сопела носом и сморкалась. Затем, судя по звуку, стукнула в стену кулаком, грязно выругалась и с ожесточением и злобой в голосе просипела:
– Скорей бы подохнуть! Чем так жить, так лучше уж околеть, как собаке… То-то они тогда обрадуются! То-то праздник у них будет! Никто им больше не будет мешать, не будет у них каждый день перед глазами живого укора… Так нет же, мать вашу! – взвизгнула она, задыхаясь и скрежеща зубами. – Не бывать этому! Я вам назло не подохну! Не доставлю вам такой радости… А если и подохну, – примолвила она совсем тихо, так что Гоша едва расслышал её, – то уж точно не одна. Постараюсь прихватить с собой кого-нибудь из вас…
Её еле слышный говор, содержавший глухую угрозу, замер, и в объятом мраком подвале снова установилась мёртвая тишина. И на этот раз сравнительно надолго, как, во всяком случае, показалось Гоше. Он уже подумал было, что Алинина мама, очевидно, такая же любительница поговорить, как и её дочь, высказала всё, что хотела, и больше не подаст голоса. Но ошибся: это была лишь небольшая передышка. Видимо, успокоившись после приступа ярости, она продолжила вскоре в прежнем исповедальном тоне, перемежаемом по временам то новыми вспышками гнева, то жалобными и слезливыми интонациями: