Черный клевер
Шрифт:
Теперь я все чаще размышляю о том, какие причины заставили меня выбрать архитектуру своим призванием. Я смотрю на молодое поколение, моих слушателей курса истории и теории архитектуры, сперва во ВХУТЕМАСе [6] , теперь в архитектурном, и вспоминаю себя, юнца, бредившего зданиями. Мои теперешние студенты мыслят категориями, лозунгами, им подавай что-нибудь утилитарное, практичное. И хотя попадаются исключения, даже эти светлые головы принижают достоинства классики и возвышают недавние творения конструктивистов. Да, ребята из ОСА [7] взбудоражили молодые умы, этот безудержный полет фантазии, эти спирали, цельные металлические конструкции, максимально облегченные и довольно техногенные, кажутся порой верхом человеческо-инженерной мысли.
6
ВХУТЕМАС – Высшие Художественно-Технические Мастерские в Москве в 1920–1930 гг. (с 1926-го – ВХУТЕИН).
7
ОСА – Объединение Современных Архитекторов – творческая организация архитекторов-конструктивистов (братья Веснины, М. Гинзбург, В. Татлин).
Не знаю, откуда пошло это увлечение мое. Может, даже от рассказов Матрены про Башню – или от самого вида ее, так меня поразившего. Или, может, в голове что-то перещелкнуло, когда я увидел на Якиманке сказочный дом-шкатулку: новехонький, только тогда выстроенный особняк Игумнова, о котором ходили всякие россказни. Это сейчас в нем Институт мозга, и я не могу пройти мимо без мысли о том, что там, в дальней комнате под замком, в какой-нибудь стеклянной банке с формалином плавает выдающийся мозг нашего вождя – и много еще каких других мозгов, теперь уже совершенно бесполезных, только если ученым не удастся разгадать их экстраординарность с помощью микроскопов. А тогда это был мифический дом-ларец, в котором пол устелен золотыми червонцами, а в стене замурована неверная красавица, изменившая хозяину с другим и дорого за это поплатившаяся. Москвичи моих эстетических восторгов отчего-то не разделяли, говорят, большое было недовольство от его внешнего вида, и зодчий Поздеев якобы даже от этого не то повесился, не то отравился – не вынеся осуждения.
Эта история потрясла меня, и я проплакал два дня от обиды и жалости к бедному архитектору. Впрочем, потрясало меня в то время многое, я рос впечатлительным и болезненным ребенком, и каждый выход из дома становился для меня приключением. Все, что я видел за порогом, западало мне в мысли надолго, и во времена долгих простуд и горячек не было иного развлечения, как, обложившись книгами и альбомами, откинувшись на высокие подушки в жарко натопленной комнате, рисовать по памяти любимые дома и места. После смерти моей дорогой матушки я стал разбирать сундуки с разным добром и наткнулся на один, до половины наполненный этими чертежами, рисунками и набросками, сделанными еще нетвердой рукой, – оказывается, она все это хранила. Да, книги и здания, они остались со мной на всю жизнь и определили того, кто я есть сейчас.
В бытность гимназистом и тем более студентом я провел столько дней на Сухаревской толкучке, что и не сосчитать. И опять она, Башня, следила за мной зорким оком часового циферблата, пока я продирался, распихивая толпу локтями, от одной палатки букиниста к другой. Она словно проверяла, не сбился ли я с пути, следую ли по той дороге, на которую она вывела меня. А сколько сокровищ таили тогда развалы вокруг нее! Посреди рыночного шума и гама я – да и каждый, кто туда забредал, – чувствовал себя искателем клада, который только и ждет, чтобы прыгнуть мне в руки. Я, конечно, не говорю о подделках, их там было навалом, но у меня хватало ума, чтобы не поддаваться на уговоры и не приобретать «нового Репина», колье с бутылочным стеклом вместо изумрудов и «скифское серебро и злато» из старой латуни, меди, мельхиора и бог знает чего еще. Или просто не хватало свободных денег, чтобы прикупить что-то эдакое, сверх моих скромных нужд.
Словом, меня тогда интересовали только книги. Я перебирал их затертые корешки, выискивая какую-нибудь диковинку, или брал из протянутых рук торговца учебник, найденный по моему, недельной давности, заказу. История, философия, искусствоведческие записки… Именно там был куплен мой любимый
Что-то сегодня потянуло меня на ностальгию. Вот и моя Идалия Григорьевна ворчит, велит гасить лампу и идти спать. За все эти годы супружества – подумать только, в будущем месяце будет 19! надо бы не забыть… – она так и не смирилась, что ночами мне хочется сидеть и размышлять, в тишине и чтобы никто не тревожил. Она ворочается и ждет меня в постели, покашливает, намекая, что не спит, а потом встает, и я слышу не то стуканье, не то шарканье ее комнатных туфель по паркету. Я сижу за шторкой, а она все ближе и ближе…
– Еще минутку, – сказал ей, а тетрадку прикрыл чертежами, будто работаю. Жена не любит, когда я веду дневник, ее это нервирует. Сейчас она вздохнула, тяжко, но отчитывать не стала. Наверное, боится за мое сердце, под вечер опять давило и стискивало. Кажется, будет снегопад. Доктора велят побольше отдыхать.
Да, еще минуточку. Была какая-то мысль. Ах, да. Ностальгия. Все это оттого, что теперь так стремительно меняется мой город. Сегодня опять собирались, заседали всем комитетом, спорили до сиплых глоток. Тема все та же: «Новая Москва», «Большая Москва» – как ни назови. Что где расширять, что где сносить и застраивать. На душе неспокойно. Прожектов много, толковых мыслей много, согласия только нет и быть не может, у каждого свой взгляд. Народу много, в том числе мыслящего, хотя и не все попадают в эту категорию, однако Москва одна. И неплохо бы это осознавать.
17 (4) марта 1932
Сегодня мне снилось, что я будто бы птица, но при этом – я. Летаю над Москвой и то присяду на колокольню Страстного монастыря, то посижу на Башне. Город с высоты птичьего полета виден во все стороны – такая красота… А потом меня вдруг утягивает вверх. Такое тревожное, засасывающее чувство. И вот я уже настолько высоко, что все теряется и распадается на куски, и я не могу разобрать привычных очертаний и ориентиров, путаюсь в сторонах света. И мне хочется вернуться на землю, но так страшно. И отчего-то даже немножко… лень, что ли… Словно никто меня там уже не знает и не ждет.
18 (5) марта 1932
Город завалило снегом, щедрым, мартовским. Деревья и кусты, еще вчера разносортные, все сегодня – хлопковые, в больших кусках налипшей ваты.
Идалия Григорьевна поехала навестить родителей в Ленинграде, а меня работа не отпускает. Впрочем, не могу сказать, что меня это удручает, скорее, даже наоборот.
Пишу уже за полночь. Голова идет кругом, меня бросает то в жар, то в холод, и я все не могу понять, отчего. То ли выпитого на дне рождения у Ратникова было много, то ли есть этому и другое объяснение.
Ратников – председатель нашего комитета, и других замечательных постов и званий у него предостаточно, но даже этот факт не подготовил меня к тому, какой размах приобретет празднование его юбилея.
К семи часам я прибыл в его особняк в Замоскворечье. Конечно, он с семьей занимает там только флигелек, но все же жилищные условия у него – не в пример лучше всех, где мне доводилось бывать, по крайней мере, после революции и после уплотнения. Я был к такому не готов и тут же оробел. Смешно – мне сорок три года, почти старик, а я все еще чувствую себя не в своей тарелке, когда оказываюсь среди незнакомой публики. Все эти банкеты и званые ужины не для меня. Нет во мне не только светского лоска, но даже мало-мальской общительности, обязательно тут требуемой. А в наступившие времена, когда все больше в закоулочках возникает разных недобрых слухов и про Кремль, и про серые строения на Лубянке, как-то и вовсе знакомиться не хочется. Но поздравить человека с юбилеем все же надо. Не потому, что начальник, а потому, что я к Алексею Семеновичу очень тепло отношусь.