Черный принц
Шрифт:
Они отошли друг от друга. Мэриголд села в кресло, не сводя со своего любовника горячего растерянного взгляда.
– Мы не нарочно, – сказал Роджер. – Так уж случилось. Чем мы виноваты, что мы счастливы? По крайней мере, теперь мы поступаем по совести, мы покончили с ложью. И мы хотим, чтобы вы сказали Присцилле, – объясните ей все. Черт, гора с плеч. Правда, дорогая?
– Нам так неприятно было лгать, ужасно неприятно, да, дорогой? – подхватила Мэриголд. – Мы столько времени прожили во лжи.
– У Мэриголд была квартирка, и я приезжал к ней… Унизительное положение.
– Но
– Вы бы на себя посмотрели. Полюбовались бы. А теперь, будьте добры, отдайте мне Присциллины украшения.
– Мне очень жаль, – сказал Роджер. – Я же объяснил.
– Она просила украшения, норку, вон ту статуэтку, полосатую вазу, какую-то эмаль…
– Статуэтку купил я. И она останется здесь. Эмаль тоже. Она мне самому нравится. Эти вещи принадлежат не ей одной. Неужели вы не понимаете, что еще не время приступать к дележу? Речь идет о деньгах. Она уехала и все здесь бросила – может немного и подождать! А тряпки увозите, сделайте милость. В ваши два чемодана поместится довольно много.
– Я пойду упакую, хорошо? – предложила Мэриголд. И выбежала из комнаты.
– Вы расскажете Присцилле, да? – сказал Роджер. – Для меня это будет огромным облегчением. Знаете, я такой трус. Все время откладывал, не мог ей признаться.
– Когда ваша приятельница забеременела, вы сознательно выжили свою жену из дома.
– Я ничего такого не думал! Все шло, как шло, само по себе, мы были очень несчастны. Жили и ждали неизвестно чего…
– Присциллиной смерти, я полагаю. Удивительно, что вы ее не убили.
– Мы хотим ребенка, – сказал Роджер. – Ребенок – самое главное, и я забочусь о его интересах. Он тоже, слава богу, имеет свои права. И мы хотим наконец жить счастливо, честно и открыто! Я хочу, чтобы Мэриголд стала моей женой. Присцилла никогда не была со мной счастлива.
– А вы подумали о том, что теперь будет с Присциллой, какое существование ее ждет? Она посвятила вам всю свою жизнь, а теперь она вам больше не нужна.
– Ну, я тоже посвятил ей жизнь. Она отняла у меня не один год, когда я мог бы жить счастливо и открыто!
– Идите к черту! – Я выскочил в прихожую и увидел Мэриголд, стоявшую на коленях в облаке шелка, твида и розового нейлона. Почти все вещи были совершенно новыми.
– Где норка?
– Я же объяснил, Брэдли.
– Ну как вам не стыдно? Посмотрите на себя. Вы очень плохие люди. Неужели вам не стыдно?
Они сокрушенно, участливо посмотрели на меня, грустно переглянулись. Счастье словно сделало их святыми. Задеть их я не мог. Мне хотелось уязвить их, растерзать на куски. Но они были неуязвимы, блаженны.
Я сказал:
– Я не стану тут дожидаться, пока вы упакуете чемоданы. – Я не мог видеть, как эта девица встряхивает и аккуратно складывает Присциллины вещи. – Можете отправить их ко мне на квартиру.
– Хорошо, мы отправим, верно, дорогой? – сказала Мэриголд. – Наверху есть большой кофр…
– Вы ей расскажете, да? – сказал Роджер. – Только как-нибудь потактичнее. Но чтобы была полная ясность. Можете
– Уж об этом-то вы позаботились.
– Но что-то вы должны ей привезти прямо сейчас, – сказала Мэриголд, стоя на коленях и подняв к нам безмятежное лицо, светившееся искренним доброжелательством счастливых. – Дорогой, может быть, пошлем ей эту статуэтку или?..
– Нет. Она мне самому нравится. Это ведь и мой дом, верно? – сказал Роджер. – Я его создавал. У этих вещей есть свое место.
– Ну, тогда полосатую вазу… она ведь ее просила? Ах, дорогой, ну пожалуйста, пусть эта ваза будет Присцилле, ну согласись, ради меня!
– Ладно, пускай. Ну что за доброе, нежное сердечко!
– Пойду упакую ее получше.
– Не считайте меня дьяволом во плоти, Брэдли, дружище. Я, конечно, не святой, но, право же, самый обыкновенный человек, обыкновенней меня не найдешь, я думаю. Вы должны понять, что мне тут ой как несладко жилось. Знаете, какое мучение, когда приходится жить двойной жизнью? А Присцилла уже много лет обращалась со мной ужасно, как настоящее исчадие ада, годы я от нее слова доброго не слышал…
Вернулась Мэриголд с громоздким свертком. Я взял его у нее из рук и открыл дверь на улицу. Мир за порогом ослепил меня, словно все это время я находился в темноте. Я вышел в дверь и оглянулся. Они стояли покачиваясь, плечом к плечу, держась за руки, не в силах подавить сияющих улыбок. Мне хотелось плюнуть им на порог, но во рту у меня пересохло.
Я пил у стойки легкий золотистый херес и разглядывал в окно черно-красно-белую пароходную трубу на фоне густосинего, подернутого дымкой неба. Труба была очень яркой, очень осязаемой, до краев полной цвета и бытия. Небо было умопомрачительно огромным и бесконечным: кулисы, кулисы, кулисы прозрачной, зернистой, чистейшей голубизны.
Потом стреляли голубей, а труба была сине-белая, и синева смешивалась с небом, а белизна висела в пространстве, словно рулон хрустящей бумаги или змей на картинке. Змеи всегда много для меня значили. Что за образ нашей судьбы – далекая высота, легкое подергивание, натянутый шнур, невидимый, длинный, – и страх, что оборвется. Обычно я не пьянею. Но Бристоль – это город хереса. Превосходного дешевого хереса, светлого и прозрачного, его цедят из больших темных бочек. На какое-то время я почти обезумел от неудачи.
Стреляли голубей. Что за образ нашей судьбы – громкий хлопок, бедный белый комочек перьев бьется на земле, машет крыльями отчаянно, напрасно пытаясь опять взлететь. Сквозь слезы я смотрел, как подбитые птицы падают и скатываются по крутым крышам пакгаузов. Я видел и слышал их вес, их внезапное трагическое порабощение силой тяжести. Как должно огрубеть человеческое сердце, которому назначена такая обязанность – преображать невинные, высоко парящие существа в бьющийся комок лохмотьев и страданий. Я смотрел на пароходную трубу, и она была желто-черная на фоне раздражающе зеленого неба. Жизнь ужасна, ужасна, как сказал философ. Когда стало очевидно, что лондонский поезд уже ушел, я позвонил домой, но никто не поднял трубки.