Черный пролетарий
Шрифт:
— А светлейший знает, что они знают? — Щавель степенно утёр усы, хотя у него внутри всё горело.
— Из Новгорода приезжали их допрашивать. Постоянно приезжают, — кивнул хозяин централа. — Ты спросишь у них своё. За дорогу и что тебе ещё нужно. Басурманских лазутчиков часто ловят. Но они наши, русские, ничего о тех краях не ведают. Настоящих, из-за речки, нечасто принимаем, но есть кое-кто, — Князев помигнул, и это так не вязалось с его манерой говорящей коряги, что в бесстрастном взоре Щавеля загорелась тусклая искорка интереса. — Это загадка. У каменного попа да железны просвиры, во рту желчь, из глаз искры?
— Светлейший
Карп ухмыльнулся и махнул завхозу, дескать, банкуй, не отлынивай.
— В чём отгадка?
Литвин по очереди озирал компанию, но ответа не дождался.
— Тебе Лузга потом скажет, — обронил командир. — Он крепко в теме.
«Не уважают! — металось в голове обделённого пониманием сотника. — Трут о чём-то промеж себя, а меня за мальчика держат».
— У стен есть уши, — примирительно сказал Щавель.
— У холмов есть глаза, — продолжил Карп.
— А язык доведёт до цугундера, — закончил Воля Петрович.
При этом достигшие полного согласия мужи удовлетворённо заулыбались, а не знавший известной поговорки сотник обиделся. Стиснул зубы, но, чтобы не показать виду, вымученно растянул губы в стороны и сделался похож на дрессированного голодом волка.
— Пленные басурмане — это хорошо, — взгляд Щавеля сделался стылым, старый лучник к кому-то примеривался. — После обеда ты найди мне пачку бумаги и карандаш, да подай самого преступного лиходея.
— Сделаем, — с заметным довольством сказал начальник тюрьмы и хотел что-то добавить, когда его прервал стук в дверь.
— Запусти его, — рыкнул он завхозу. — Кто ломится?
Ломился вольнонаёмный офицер с красной повязкой дежурного помощника на левом рукаве кителя.
— Разрешите доложить, заключённые объявили голодовку. Мечут шлёнки с баландой через кормушку. Баландёру рыло обварили, он на больничке.
— Ужин не готовить, — распорядился начальник тюрьмы и положил себе на тарелку истекающий жиром кусман из серёдки печёного язя. — Хотят голодать, пусть голодают. Не стой в дверях. Иди сюда, возьми пирожок.
Лучики тепла доверчиво глядели в окно одиночной камеры. Асгат Шарафутдинов по кличке Соловей стоял у решки и смотрел через реснички на волю. В душу лезла грусть, опять щемило грудь, и Соловей растирал её по кругу.
Заточение в каменном мешке медленно убивало его. Соловей был слишком велик, могуч и тяжёл, чтобы сиднем сидеть без глотка свежего воздуха. Сердце он начал чувствовать через месяц заточения. Скудная кормёжка, жестокий режим содержания и цепные псы режима не добавляли здоровья. Владимирский централ пил жизнь вёдрами. Лежал на сердце тяжкий груз, он давил, и давил ощутимо.
Через брешь на месте выломанной нижней планки жалюзи Соловей выглядывал во внутренний двор тюрьмы. Под окнами сновали зэка, чёрт разгонял метлой лужу перед виселицей, с пищеблока потягивало душком совершенно не халяльной баланды. Однако Соловей радовался, что здесь хоть это-то, но есть. Могло не быть вообще ничего. И даже не трюм, а чернота небытия или что там бывает по ту сторону? Не долга была его прошлая весна, когда капитана пограничных войск Асгата Шарафутдинова во время глубинного разведрейда повязали дикие урыски и в кандалах доставили в этот адский каземат. С тех пор был внимательный дознаватель, хороший, плохой и злой следователи, дыба, плеть
Теперь, когда заклацал замок хаты, душа Соловья ушла в пятки. «На допрос, — понятки были без вариантов. — До конца жизни будут колоть, свиньи вонючие».
— На выход, без вещей.
В проёме торчали два рослых цирика с толстыми дубовыми дубинками. Соловей помрачнел, шагнул за порог.
— Руки за спину, лицом к стене! — залаяли надзиратели.
Шарафутдинов повернулся, на запястьях защёлкнулись конвойные наручники на жёсткой сцепке. Выводной закрыл камеру. Шарафутдинова взяли под локти.
— Пошёл.
— Меня куда? — на всякий случай поинтересовался Соловей, вдруг скажут.
— Имать верблюда.
Со сменой сегодня не повезло.
— Шевели копытами! — цирики вздёрнули скованные за спиной руки и Соловей, опасно накренившись, побежал по лестничному трапу. Вниз, вниз, мимо первого этажа с оперчастью.
В подвал.
Согнутого пополам Соловья ввели в допросную. Тормознули.
— Ноги шире! — последовал пинок по щиколотке.
Соловей расставил ноги и, глядя в пол, выпалил привычной скороговоркой:
— Осуждённый Шарафутдинов Асгат Сарафович, две тысячи триста первого, сто пятая, сто шестьдесят вторая, двести семьдесят шестая, пятьдесят, начало срока двенадцатого — ноль четвёртого — две тысячи триста тридцать третьего, конец срока двенадцатого — ноль четвёртого — две тысячи триста восемьдесят третьего, здравия желаю, гражданин начальник.
— Садись, Соловей-разбойник, — от ледяного голоса капитана Шарафутдинова пробрало до печёнок. — Будет у нас с тобой об Орде разговор.
«Подвергшаяся многочисленным половым сношениям самка собаки… А ведь так хорошо день начинался», — подумал, обмирая, Соловей, когда его повели к ввинченному в пол стулу.
Глава третья,
в которой свободолюбивая интеллигенция испытывает недовольство властью, а власть пасует перед единодушным порывом несогласных горожан сплотиться, и всё заканчивается не так хорошо, как хотелось бы
В казарму Щавель вернулся поздно, неся туго набитый портфель из кожи молодого бюрократа. В портфеле были протоколы допросов пленных басурман, которые командир наметил прочесть за ночь. Новые сведения об Орде, о приграничных землях за речкой, о басурманских городах и дорогах, даже кое-что о самом Белорецке. Всякая мелочь имела ценность сама по себе. Мелочи могли дополнять друг друга, умножая значимость. Пока свеж был в памяти разговор по душам с разбойником Соловьём, назвавшимся служивым человеком пограничной стражи, бумаги следовало освоить и записать сделанные выводы. Спальное расположение встретило командира тёплым ламповым светом, запахи портянок и печного дыма вытеснили соломенную прель, помещение сделалось обжитым. С продола немедля подскочил Лузга, принюхался: