Чёрный шар
Шрифт:
Какое разочарование – и какая внезапная ясность! Все это время они вели свою борьбу, они были подобны ему, едины, но иначе, нежели выворачивал это Один-во-Всех. То, что было в них общего, не зависело от капризов Великих – ненадежное, но ищущее надежды, оно было заложено в них изначально и опиралось на источники силы, таящиеся в неведомой глубине их существа.
Этот огонь всегда оставался отдельным и неуничтожимым, даже если весь безумный мир грозил его поглотить. Нерушимость диктовала поступок: там, где дар Одного-во-Всех сливался с упованиями Древней Сильной Веры, Цараде, если он еще желал следовать этим полузабытым правилам, следовало самым невозможным образом идти
Слезы – его или кого-то другого? – они потекли по лицу Царады, словно мировая сушь разразилась дождем. Он стоял среди мерцающих огней, среди тысячи чувств, грехов и проклятий. И там, где чужая воля диктовала ему поглощать и повелевать, он склонился перед никчемной стойкостью и присоединился к своим людям – уродливым, но исполненным достоинства.
7. Царада
Что дальше? Дробление реальности, прорывы в параллельные измерения, где люди превращаются в слизней, резиновые покрышки, парусные корабли? Может быть, в этих антимирах все встанет с ног на голову, и пятьсот лейтенантов со своими потрепанными ежедневниками примутся муштровать одного единственного рядового, надеясь сберечь его бестолковые представления о действительности?
Но все оказалось проще, и – стоило ли удивляться? – совсем не так, как предполагал Царада.
В одно из перепутанных мгновений неведомая сила вырвала крепость из земли, расколола ее на части и развесила в воздухе, словно игрушки на невидимой елке. Почему Великие не сделали этого раньше? Не хотели, не думали, не было нужды.
Когда Царада в очередной раз открыл дверь своей комнаты, в лицо ему ударил холодный ветер, и он увидел огрызок ступеней, под ними – далекую землю, тонущую в разноцветных огнях, а вокруг – парящие башни, обломки крепостной стены, изувеченные жилые блоки, горы кирпича и бетона, поросшие мхом. Затем чужими глазами он взглянул на себя – бледного, перепуганного, ничтожного на фоне исполинских развалин. Где-то в своих пространствах швырял вниз камни Пфлегель, прятался под кроватью Нуадан, баюкал сломанную руку Цинциллер, блевал, свесившись через парапет, Фу Ди. Мысли и чувства их доносились до Царады, словно эхо – близко, но все же издали.
О прежнем выстраданном единстве не было и речи, от него осталась слабая тень. И дар, и проклятие – ничто уже не задерживалось надолго.
И некуда было и отступать: путь вел лишь вниз, в падение, и свободной оставалась только мысль – одинокая мысль в охваченной ветром башне.
Когда Царада задумывался о природе Великих, он чувствовал, что угодил в невидимую ловушку, стены которой упираются в горизонт и отдаляются по мере того, как он пытается их достигнуть. Великих напрасно было понимать, но и не пытаться их понять тоже было невозможно. Иной раз они казались проявлениями Господней воли, а в следующее мгновение – изощренными орудиями Дьявола. Имел ли право Царада сопротивляться им? И чем в этой ситуации было его сопротивление – стремлением к спасению или слепым упрямством, противостоящим великому благу?
Как много вопросов – и вот они возникают еще и еще. Да полно, применимы ли к этому клубку противоречий понятия блага и истины? Ведь эти слова рассчитаны на обычный мир, где у каждой вещи есть свое место, а за А всегда следует Б. И если мир стал таков, что пространство и время в нем – понятия сугубо отвлеченные; что вещи занимают то одно место, то другое, и причинно-следственные связи то действуют с жестокой неумолимостью, то просто-напросто не существуют; что нет абсолютно никакого способа предсказать их поведение – что толку здесь от этих громких слов?
Но странное дело: когда Царада понял, что толку от них никакого нет, то неожиданно
Это была совершенно банальная мысль, но никогда прежде он не ощущал ее так остро. Внутри него словно включился механизм, требующий не только отличить истинное от фальшивого, но и выработать обязательный курс действий в необходимой борьбе.
В эти минуты Царада походил на человека, брошенного в воду, чей выбор сводится к тому, утонуть или научиться плавать – с той только разницей, что окружала его не вода, а ожившая философия, скопище противоречий, что некогда было предметом сугубо теоретических изысканий, а ныне обратилось в проблему наивысшей важности, решить которую требовалось безотлагательно.
Что есть в сложившихся обстоятельствах реальность? Что осталось в ней настоящего, правдивого, достойного доверия? Как надлежит ее воспринимать, как действовать в условиях ее постоянного искажения, когда все привычные категории рушатся прямо на глазах? Конечно, Царада мог ничего и не делать, но для этого ему пришлось бы обратиться в соляной столп, в камни, из которых состояла его крепость. Но Царада был тем, кем был, и потому действовать был обязан – и именно так, как подсказывало ему все, чем он являлся.
Способом, абсурдным в действующей реальности, непротиворечивым лишь внутренне, субъективно.
Чем-то это походило на попытки воссоздать привычный мир в чьем-то кошмаре, не предполагающем ни системы, ни правил.
Применительно к мысли о сне Царада все чаще и чаще обдумывал статью, читанную им в юности, когда в отцовской пекарне он упаковывал в старые газеты новорожденные пирожки. Статья рассказывала о душевнобольной женщине, и, как это часто бывает, случайно прочитанное запомнилось навсегда.
Женщина страдала тяжелой формой шизофрении, ей всюду мерещились повешенные – распухшие, с высунутыми языками, уже мертвые или еще живые, болтающиеся в петле. Видения были столь реальны, что она пыталась спасать этих несчастных людей и чувствовала при этом тяжесть их тел, предсмертные судороги, слышала хрипы и последние удары сердец.
Наконец, она обратилась в больницу, где и узнала свой диагноз.
И она осознала, что больна, но видения не исчезли от одного лишь осознания, ибо были манифестацией болезни, заключенной в ее мозгу, и прекратиться могли лишь с окончательным излечением. Снова и снова ее взору представали повешенные, чья сознаваемая иллюзорность отнюдь не делала это зрелище менее жутким, эти страдания – менее ощутимыми.
В какой-то момент больная обнаружила, что противиться желанию помочь этим жертвам неведомой силы гораздо мучительнее, чем резать несуществующие веревки, делать искусственное дыхание несуществующим ртам. Она мечтала о дне, когда увидит мир нормальным, но, существуя пока что в искаженном пространстве, не могла не испытывать сострадания к кошмарам собственного разума и потому предпочла действие бездействию, бессмысленную внешне доброту – осмысленному и логичному отстранению.
Такова была ее реакция на мир, и Царада спрашивал себя, не находится ли он в похожей ситуации. Конечно, он не считал происходящее с собой сном, а своих солдат – созданиями этого сна. С безумной женщиной он сходился лишь в мечте о возвращении нормального мира, и если бы Цараду спросили, какие требования он предъявляет к Великим и странам, которые поддерживают Великие, претензии эти, донельзя банальные, звучали бы примерно так: