Черный сок
Шрифт:
Матушка, неловко опустившись на колени, о чем-то говорила с Икки. К тому времени как я подошел с цветами, сестренка уже не могла повернуть головы.
— Ах, моя малышка! Ах, милая! — запричитала у меня за спиной тетушка Май.
Я чуть было не сказал: «Поздно спохватились, тетя!» В груди булькала ярость вперемешку со страхом. Я казался себе слишком взрослым для тетиных глупостей.
— Ну вот, Икки, — улыбалась Матушка, укладывая гирлянды вокруг дочкиной головы. — Сейчас ты у нас станешь еще красивее. Тебя не будет, а цветочки останутся. Будем сюда приходить,
— Они сразу завянут, я знаю, — отвечала Икки сдавленным голосом, сквозь зубы. — Завянут от жары.
— Для тебя они всегда останутся свежими. Ты возьмешь их с собой, вместе с нашими песнями.
Я укладывал гирлянды вокруг венка на манер солнечных лучей.
— Кто здесь? Тетушка Май? — спросила Икки.
Тетушка, помогавшая мне с цветами, испуганно подняла голову.
— Тетушка, покажи, что ты принесла.
Тетушка Май протянула ей гирлянды:
— Красивые, правда? Колокольчики с Нижнего болота, шепчущая лоза от тети Патти, звездный вьюнок… Никогда бы не подумала, что обыкновенный вьюнок может быть таким красивым.
— Я бы тоже не подумала.
Мы закончили с цветами. Все легло очень хорошо: сверху венок, по бокам гирлянды, лампы сзади, полукругом, чтобы не слепить Икки глаза, а спереди просвет.
— Теперь мы будем тебя отпевать, — сказала Матушка. — Подходите по очереди, прощайтесь.
Она первая опустилась на колени, прошептала что-то Икки на ухо, поцеловала ее в лоб.
Затем и мы попрощались, один за другим. Маленький Фелли цепко обнял ее, не хотел отпускать; Икки начала плакать. Дэш торопливо нагнулся, чмокнул мокрую от слез щеку и отошел. Матушка подала мне платок, я присел, отер Икки глаза и нос — и растерялся, глядя в ее беззащитное лицо.
— У тебя здорово получается на флейте, — улыбнулась сестренка.
Мне хотелось крикнуть: «При чем здесь я, Икки! При чем здесь я…»
— Ты будешь приходить сюда? — спросила она. — Один, без остальных? Будешь играть мне?
Я кивнул, но этого было мало; я знал, что отмолчаться не получится, надо что-то сказать.
— Да, если хочешь…
— Конечно, хочу! А теперь нагнись, поцелуй меня.
Я поцеловал ее детским поцелуем, прямо в губы. Последний раз я целовал ее перед самой свадьбой: аккуратно, в щечку, и на губах остались блестки.
Поправив ей волосы, я отступил в тень.
— Деточка, куколка моя ясная! Единственная моя… — зарыдала тетушка Май.
— Ничего, тетушка, ничего, — отвечала Икки, — скоро уже закончится. Смотри, чтобы твой голос не дрожал при отпевании! Я хочу тебя слышать.
Мы выстроились в ряд: сперва Матушка с Фелли на руках, потом Дэш, потом я, потом тетушка Май. Я сосредоточился и ждал Матушкиного сигнала, стараясь не слушать причитаний тетушки Май. Все затихло; лишь бормотали огромные костры на берегу.
Мы начали с обычных детских колыбельных, затем перешли на песни-прощания, что поются перед дальней дорогой, затем на старые утешительные, слова к которым давно переиначены на неприличный или насмешливый лад. Матушка запевала, а мы подхватывали — без изысков, в унисон. Мы пели и смотрели в блестящие зрачки Икки. Ее подбородок
Когда смола стала смыкаться над лицом Икки блестящим овалом, тетушка Май сбилась и умолкла. Я пел во весь голос, чисто и внятно, пытаясь заглушить страшные звуки. Чтобы поддержать тетушку Май, я взял ее за руку, но тетушка лишь разрыдалась громче. Я зажмурился изо всех сил, до звона в ушах — и ухватился за прочную, верную нить Матушкиного голоса, и вторил ему самозабвенно — и все же не смог заглушить, все же услышал, как Икки захрипела, подзывая Матушку. Та опустилась на колени… Поднялся гул, и уже нельзя было разобрать, то ли ропщут костры, то ли зрители одобрительно гудят на берегу, то ли сестра бормочет, прощаясь с нами. Такое случается только раз, а повторить нельзя, сколько ни пытайся, сколько ни напрягай память. Да и зачем?
Я не спускал глаз с Матушки. Она знала что делать: обмакнув платок в талую воду, выжала холодную струйку на живой сморщенный кружок в черном углублении. И раздавшийся в ответ благодарный голос сестры был, наверное, букетом голосов Матушки, зрителей и костров, потому что размер живого кружка уже не превышал бронзовой монеты. Матушкины плечи задрожали. Теперь было можно — теперь, когда от ее дочери остались только перекошенный рот, только нос, сипящий выдавленным из груди последним вздохом, только глаз, не видящий ничего.
Это было слишком. Цветы, понурившие головы в свете факелов, сестра, висящая в смоле над вечностью, тонущая медленно, как повозка Вандерберга, как хижина старого Джеппити с запертым внутри хозяином, как сотни других сказочных злодеев, что однообразно падают в бездну, раскинув руки и разинув рты… У меня хлынули горлом слезы, и мне потом рассказали, что своим криком я испугал всех до единого, даже самого Вождя, и что родители Иккиного мужа были крайне возмущены моей невоспитанностью, потому что я сорвал торжественный финал и не дал им спокойно насладиться свершившимся в отношении их сына правосудием.
Я ничего этого не помню. Осталось только ощущение вялости, когда я шел по смоле к берегу, держа за руки Матушку и тетушку Май, да тупое удивление, что мы возвращаемся налегке. «Неужели всё съели? А как же циновки, жерди и корзины?» А потом я услышал сзади гневный шепот и бряканье: Дэш, чертыхаясь, волочил огромную вязанку нашего барахла.
Матушка болтала не умолкая, ее монотонный голос завораживал, я цеплялся за него, как за путеводную нить, чтобы выбраться из сумерек, в которые погрузился разум. «Вот что они с людьми делают. Раз — и нет человека. А нам остается смотреть. Потому что думать надо, когда выбираешь, кого тебе полюбить. Неровен час, любовь разбудит в тебе зверя. У многих под сердцем дремлет зверь. И у нашей Икки…»