Черный став
Шрифт:
XXVI
Скрипица и Марынка
Целый день отлеживался Наливайко после неудачной драки с Бурбой. Лежал он не столько оттого, что у него все тило было избито здоровыми кулаками и сапогами Бурбы, сколько от бессильной ярости, от которой у него даже сосало под сердцем. Досаднее всего было то, что Бурба бросил его в подвал кочубеевского дома как барана — со связанными руками и ногами и заткнутым концом свитки ртом; ему долго пришлось там барахтаться и кататься по земле, пока он освободился от своих пут. Это, конечно, Бурбе даром не пройдет, но пока
При мысли о Марынке у него потемнело в глазах: гордая девушка теперь не захочет даже и разговаривать с ним!..
Он целый день так и не вставал с лавки. Только поздно вечером вышел из хаты, купил себе в лавке Стеси новый брилль и пошел искать Бурбу. Нужно было немедленно смыть с себя позор прошлой ночи, пока еще весть о нем не распространилась по всему Батурину…
Но ему не удалось встретить Бурбу, хотя он прошел по конотопской дороге почти до самого Мазепова Городища. Он увидел только Скрипицу, который плелся, пошатываясь, к Батурину.
— Чи не видал Бурбу, дядько? — крикнул ему Наливай-ко.
Скрипица, не останавливаясь, на ходу махнул смычком в сторону Городища и пошел дальше, переваливаясь на путавшихся ногах с одного края дороги на другой…
Наливайко раздумывал: в Городище Бурба, при помощи своего работника, мог легко одолеть его, — не поискать ли лучше с ним встречи в другом месте?..
И он к Бурбе не пошел, а свернул к кочубеевскому саду. Если Ганка еще не спит — он расскажет ей, как было дело. Слишком много он выпил вчера с Пацей водки, а то Бурбе пришлось бы ползти к его Чертову Городищу с переломанными руками и ногами!..
В кочубеевском доме, однако, уже было темно. Наливайко перелез через тын, тихонько добрался до крыльца и присел на ступени. Он устал, на душе у него было скверно…
Ночь прошла уже росой по деревьям и травам, и они тихо блестели в лунном свете свежими каплями и дышали прохладой. Там, за плетеным ивовым тыном сада, на конотопской дороге и в полях — стоял светлый, весь серебристый от луны, прозрачный сумрак, в котором видны были каждая колея и кочка на дороге, каждый кустик репейника и куриной слепоты в поле; а в саду, среди старых верб, вязов и лип, было так темно, что даже прорывавшиеся сквозь их листву тонкие лучи лунного сияния, серебрившие то отдельный лист, то былинку на земле — ничего не могли сделать, и тьма оставалась глухой и непроницаемой, как стена.
В тихом шорохе, шепоте, неясном движении тут чувствовалась какая-то ночная жизнь, невнятная, непонятная; казалось, неподвижные днем, травы и деревья теперь тихо перемещались, меняясь местами, вытягивались вверх, росли скрытно от человеческого взора…
Аллея, начинавшаяся у крыльца дома, сразу уходила в тьму и там пропадала, точно скрывалась в черную пропасть.
Наливайко раздумывал: сколько лет уже растут эти деревья, стоит этот дом? Должно быть, немало десятков, а, может, и сотен лет! При Кочубее эти деревья не были еще так развесисты и густы и в лунную ночь здесь, наверно, было все видно. И тут, как и во дворце графа Разумовского, тоже бывали разные знатные паны и панны…
Когда-то, говорят, Мария Кочубей жила в этом
Несмотря на темноту, он хорошо видел ее бледное лицо со страдальчески поднятыми бровями над широко раскрытыми, безумными, ярко горевшими глазами, с искривленным больной улыбкой ртом. Она была похожа на ту девушку, которую он видел во сне у развалин, но в ней было еще что-то другое, напоминавшее скорей всего сумасшедшую Любку-выхрестку.
— Может, то Марынка? — пробормотал про себя Нали-вайко, удивленно разглядывая ее.
Девушка, как будто услышав его, покачала головой.
— Нет, я не Марынка… — тихо сказала она. — Ты меня не знаешь. Я — панна Мария…
— Пускай так! — сказал Наливайко, пожимая плечами. — Только чудно что-то, чтобы покойница ходила по леваде, та еще и говорила…
Панна Мария грустно засмеялась.
— Меня бросил Мазепа и батько проклял. Как же мне лежать спокойно на дне става и не ходить по свету?..
— Мазепа — анафема! — сказал Наливайко. — Про то и попы в церкви читают… А я теперь вижу, что ты и вправду не Марынка…
Девушка закрыла лицо руками и заплакала…
Позади Наливайко заскрипела дверь — и панна Мария вдруг пропала…
Он поднял отяжелевшую от дремоты голову — но сон все еще как будто продолжался: теплые девичьи руки вдруг обвили сзади его шею.
— Ты уж тут? — удивился Наливайко. — Какая ж ты проворная!..
— То я, Ганка! — зазвенел у него над ухом горячий шепот. — Мать заснула, а я… не можу… Хорошо, что ты пришел…
— Так то ты! — разочарованно сказал Наливайко. — А я думал..
— Что? Что ты думал?..
Ганка выпрямилась и подобрала руки под шаль, висевшую на ее плечах.
— Знаю, о ком ты думал! — сердито, с обидой, сказала она. — Не туда попал! Иди до Черного става!..
Наливайко поднялся. Ганка стояла перед ним полуодетая, босая, с жалко искривленными губами, с тяжело дышащей под шалью грудью.
— Верно, что не туда… — сказал он, хмуро поглядев на нее из-под брилля, и вдруг криво усмехнулся. — А я тебя видел утром…
Ганка сделала быстрое движение руками, точно хотела закрыть ими от стыда лицо — и от этого движения с ее плеч упада шаль, и ее грудь обнажилась. Она совсем потерялась и опустила руки, коротко, прерывисто дыша…
Наливайко все с той же кривой усмешкой посмотрел на ее грудь и нерешительно протянул к ней руку. Девушка вдруг спохватилась, торопливо запахнула на груди сорочку, накрыв обе груди сложенными накрест руками. Он взял ее, однако, за плечи и потянул к себе…