Черный свет
Шрифт:
Знакомый щелчок зажигалки почти успокаивает, и она, глядя на колеблющийся, пляшущий заунывный танец огонек думает, не открыть ли подаренную бутылку коньяка. Ей отчаянно хочется хоть чем-то забить, залить сосущую пустоту внутри, что вгрызается и тянет, тянет из нее силы, не принося спокойствия ни на мгновение. Дым, заполонивший отравленные легкие, не помогает, но она все выщелкивает из пачки сигареты и заставляет взвиваться к потолку тонкие струйки дыма, всё надеясь на что-то.
Завтра на работу, и она, уже потянувшаяся рукой за пузатой бутылкой на самой верхней полке, отдергивает пальцы, словно услышав змеиное шипение. Достает тонкий белый цилиндр и убивает себя еще на мгновение, жмурясь, мечтая хоть
Сегодня, едва протащив в квартиру собственное плохо слушавшееся от усталости тело и рухнув на жесткий, утлый диванчик, она с облегчением подумала, что хоть эта ночь подарит ей долгожданное забвение. Однако же, три часа ночи, крышка из-под майонеза оплавилась и сморщилась, забилась окурками, а она все смотрит куда-то в улицу, будто темные дороги и мигающие желтизной светофоры могут открыть ей какой-то секрет.
Ольга переступила с ноги на ногу, чадя в воздух серым дымом, продрогшая, озябшая, но отчаянно не желающая возвращаться на твердую постель. Картины, преследовавшие ее, продирали до глубин души. Она коснулась свободной рукой коротких, выкрашенных в черный цвет волос, секущихся и сальных, но даже и не подумала о ванной.
Она ненавидела ванные.
Мысли, отчаянно заталкиваемые руками и ногами обратно в глубины памяти, вырывались на свободу и грозили ей кошмарной ночью. Крошечная комнатка, где унитаз почти заползает на громоздкую стиральную машинку, россыпи баночек и кремов, которые вызывали у Ольги теперь стойкую неприязнь… И ванная. Огромная, заполненная водой могила для той, что всегда казалось Оле неприступной твердыней.
Очередная сигарета нашла последний приют в крышке, и девушка, продрогшая до самых костей, очередной спичкой зажгла газ на старой плитке, поставила чайник и побрела в комнату за тапками и халатом. До рассвета было еще долго, а пустая улица надоела до тошноты. Хоть согреет промерзшее нутро, раз мысли кружат вокруг самого страшного воспоминания в ее жизни, не давая и глаз прикрыть.
Кипяток лился в чашку, согревая ее холодные керамические бока, заставляя какао-порошок на самом дне превращаться в насыщенный сладкий напиток. Присев на узкий стул в кухне, где с трудом помещались холодильник и плита, Ольга щелкнула настенным светильником, заставив его торопливо подсветить все вокруг белым светом. И уставилась куда-то в пустоту, бледная, худая, с грязными черными волосами, у корней которых уже начали проступать светлые, почти белые волоски.
…Тот день помнился ей вспышками – спокойная, но раскрасневшаяся мама, застывший над Олей отец и она сама, маленькая, со светлыми, криво заплетенными неумелыми руками косичками, не понимающая, что только что произошло, что разрезало их семью и отрубило их будущее. Ей казалось потом, что они стояли так вечность – бежали минутки, скользили часы, сменялись годы и эпохи, а они все стояли и стояли, будто от этого все могло измениться, все могло сохраниться в первозданном, нетронутом виде, будто мама могла вынырнуть и, убрав с лица прилипшие волосы, улыбнуться, заставив проступить все свои морщинки.
Но вечность прервалась, и сорвал ее звук – трубный, дробящийся, гулкий. Оленька не поняла сначала даже, откуда он идет, почему он такой странный. И, только задрав голову к побелевшему, посиневшему лицу отца, поняла, что это именно он взревел этим страшным криком, отпустил вопль куда-то под потолок и наконец дернулся вперед, отмер, запустил руки в горячую воду, продолжая исступленно, негромко выть…
Ольга будто вынырнула из черных воспоминаний, и они потекли по ее лицу густыми, вязкими потоками, заставляя задохнуться от непрошенных слез. Встав рывком, она все же дернула дверцы шкафа и выудила из его недр бутылку с закопчено-бронзовой жидкостью. Плеснула прямо в какао, выпила залпом, жмурясь и кривясь лицом. Слезы не хотели останавливаться, и она тихонько всхлипнула, опутанная воспоминаниями, как колючей проволокой.
…Дальнейшее она помнила смутно, и благодарила за это собственную психику, защитившую ее хоть немного от этого развернувшегося кошмара. Отец вытаскивал маму, но сил его не хватало, и он дергал ее, большую, широкую, то доставая из воды, то снова окуная, ревя, как пароходная сирена, как загнанный в клетку зверь. Мать, обмякшая, со свесившимися руками и прикрытым волосами лицом, будто танцевала в его слабых руках, и этот последний жуткий танец завораживал.
Оленька все-таки расплакалась, напуганная скорее не спящей под водой мамой, хотя в ее возрасте уже бы следовало все понять, а отцовским диким криком. Она зашлась слезами, стоя в дверном проеме, девочка с огромными глазами, полными слез, но папа не обратил на нее никакого внимания. Взрослая Ольга ненавидела его за это – он мог бросить доставать мать, но потом обязательно должен был вывести ее, собственную дочь, еще ничего не понимающую, из комнаты, и тогда в ее голове не осталось бы всего, то что происходило после…
Он уложил мать прямо на пол – она едва поместилась в тесной ванной, полная, румяная, обмякшая, упал перед ней на колени, прижимая ладони к щекам, крича и крича одну фразу как молитву, как заклинание:
– Марина, очнись, Марина! Пожалуйста!
Оленька стояла над ними, возвышаясь, но чувствовала она себя такой маленькой и такой растерянной, что не хватало сил даже просто стоять. Она присела, протянула ладонь к маме и коснулась ее кожи – будто сырого, прокисшего теста, мягкого и податливого. Отец продолжал кричать и кричать, и только тут, взяв маму за безвольно откинутую вверх руку, заглянув в ее стекленеющее лицо, девочка все вдруг поняла, и понимание оглушило ее сильным ударом.
И тогда она заревела громче папы.
Дальнейшее все было как в тумане – застывающая на полу мама, сломленный, скорченный отец, то кричащий что-то в мертвое лицо, то пытающийся делать бесполезное искусственное дыхание, она, ревущая от дикого страха, вцепившаяся в стремительно холодеющую руку, словно в спасительный якорь… Затем были глухие удары в дверь, кричащие соседи, сирены на улице и кто-то ворвался в квартиру. Девочку дернули рывком, но она намертво вцепилась в мамину руку, будто все еще ждала от нее поддержки и защиты.
– Унесите девочку! – рявкнул кто-то и дернул ее еще сильнее, но Оленька только громче зашлась плачем, до боли сжимая рыхлую ладонь, которая никак не хотела подарить ей ответное рукопожатие.
Наверное, кто-то разжимал ее маленькие, побелевшие пальцы, отдирал от матери, чтобы, наконец, убрать от ребенка эту страшную картину. Оля отчаянно сопротивлялась, просила не забирать маму, звала ее и звала, а отец все сидел, почти не двигаясь, только шептал все что-то малоразличимое.
Кто-то подхватил девочку, плачущую, на руки, и унес, но она увидела через плечо этого незнакомца, как выволакивали из ванной не сопротивляющегося отца и приседали у белеющей мамы…
Кажется, ее закутали в одеяло, сунули кружку воды, и зубы ее отчаянно стучали по фарфоровой каемке. Соседка, присевшая на диван, испуганно притихшая, взяла ее на колени и баюкала, что-то едва слышно рассказывающая присевшему незнакомцу в темной форме. По коридору сновали полицейские, врачи, трещали мобильные телефоны и горько пахло валерьянкой. Ее отпаивали чем-то, о чем-то спрашивали, но она сидела молча, маленькая девочка с растрепанными белыми косичками, тупо пялящаяся в одну точку на полу.