Чертополох
Шрифт:
Я любил эти вечера, и мне каждый раз приходилось сделать усилие над собой, чтобы уйти из этой атмосферы красивой поэзии и тихой, безоблачной радости. Но нужно ли говорить, что эта идиллия продолжалась недолго. Счастье людей — такая хрупкая севрская статуэтка, и люди станут богами, когда сумеют отлить ее из вечной бронзы.
Вскоре, в один из вечеров, послушный черный рояль Андрея обмолвился мне своей маленькой тайной и нечаянно шепнул, что по ясному звездному небу любви плывет издалека черная тучка.
Глаза пианиста, как прежде, улыбались
Я невольно взглянул на Анну, как всегда в эти минуты, безмолвную, неподвижную… Едва уловимая горькая улыбка тронула ее губы, поцеловала чистый лоб и спряталась под ресницами темных, печальных глаз.
Дня через два, господа, если помнят некоторые из вас, мы собрались на вокзале и проводили Корчагина на юг, в его последнее турне.
Анна осталась в городе. Я ехал вместе с нею от вокзала. Почти всю дорогу мы молчали, но сердечность проводов и выпитые при этом два стакана вина настроили меня лирически и шевельнули во мне невольное участие к бледной молчаливой спутнице; прощаясь с Анной, я спросил:
— Что с Андреем? Что мешает вашему счастью?
Анна ответила не сразу.
— И вы уже заметили… Ну, что же? Я вам скажу…
И, пожав на прощанье мою руку, она промолвила с тихой, грустной улыбкой:
— Мое прошлое… Мое милое прошлое.
Ну-с, провожали мы Корчагина месяца на два, а не прошло и недели, как он уже вернулся, и, глядя на похудевшее, бледное лицо пианиста, так нетрудно было верить в его дорожную простуду и мучительную лихорадку. Да, в сущности, это и было недалеко от истины: какая-то душевная малярия сжигала этого человека с его обнаженными нервами и бессонным воображением. Эх, господа, я не сумею рассказать вам и половины правды, которую поведал мне бедняга Андрей, в один из вечеров наших холостых пирушек вдвоем, незадолго до катастрофы.
Каких только милых чудовищ не послано добрыми богами на землю для утехи человеческого сердца, но страшнее их всех черный зверь ревности к прошлому. Что значат все муки Отелло? Черный венецианский ребенок, говоря по правде, погиб лишь от «бездействия власти». Любой современный губернатор выслал бы с острова юного соперника Кассио и заснул бы безмятежным сном на груди своей застрахованной Дездемоны.
А где ваше оружие, где тот яд, которым вы отравите изящных джентльменов, явившихся из милого далека и навсегда поселившихся в памяти любимой женщины, этих неуловимых и бесплотных суверенов ее сердца? Кто вырвет злые цветы вашей фантазии и какое солнце прогонит ваши ночные кошмары?
Нужно отдать справедливость Андрею: он долго и упорно боролся со своими невидимыми врагами. Заглядывал в глаза своей любимой, в самую глубину ее красивой и чистой печали и шептал: «С такими глазами — не лгут». Ловил нотки искренней радости в ее смехе, слушал ее голос, тихие и нежные, простые и милые слова любви и верил им на короткое прекрасное мгновение. Целовал ее тонкие руки, обнимал ее стан и твердил себе: «Красота божественна, красота — правдива»…
Увы, наступал час разлуки или приходила ночь, забывшая о сне, напоенная ароматом ядовитых желаний, и в их пламени сгорала едва рожденная маленькая вера.
Улыбнитесь же, господа, над безумными муками большого ребенка, повторяющего до утра свои вечные вопросы: «Каких объятий, поцелуев, какой ласки не изведала еще эта женщина? Кто подскажет ему слово любви, еще не слышанное ею? Кто научит его жесту, который бы она не видала уже так много, так много раз?..»
Нескладно устроена жизнь, господа!.. Измены дон-Жуана мы зовем красивым исканием идеала, измены донны-Жуаниты — позорным пятном. Мы требуем от женщин веры и не прощаем ошибки. Perpetuum mobile — камни, побивающие грешницу. Я благоговейно целую их, как апофеоз человеческой справедливости.
Анна видела и понимала его муку, но не было слов на ее устах, скованных сомнением Андрея. Да и что могла она сделать? Разрубить свою грудь, вынуть маленькое уставшее сердце и показать любимому, чтобы он видел всю его печаль, все забытые могилы прошлого и первую, тихую молитву?..
Анна порвала все прежние знакомства, по неделям не выходила из дома, на глазах Андрея сожгла в камине поблекшие фотографии и давно увядшие сухие розы, все эти маленькие реликвии сердца, эти печальные мумии его прежних властителей.
Андрей молча смотрел на искупительный костер, но и в пламени его упрямый атеист видел лишь поцелуи Анны, легкие и нежные, незримо прильнувшие к сухим лепесткам сжигаемых цветов, к горящим милым портретам.
Да и знал он, что не все еще сгорело на этом костре. Между вещами Анны, среди кружев и лент, хранилась еще пачка писем. Анна предложила сжечь и их, но Андрей неожиданно отказался, даже просил ее не трогать писем. Это уже и ему казалось святотатством.
— Оставь их, — просил он, целуя ее руки. — У людей нет более священных гробниц, нет могил, дороже этих… Вот, лежат они, брошенные и забытые среди пыли и хлама, и безмолвно хранят свои маленькие тайны, свои бесценные алмазы человеческой скорби и радости, всю бессмертную жизнь души, раскрывшейся однажды… Не трогай их, Анна!..
— О, мой поэт, — улыбалась женщина. — Пусть будет по-твоему; спите, покойнички!
И в тот вечер Андрей, быть может, в последний раз, подошел к своему роялю и рассказал тишине самую волшебную из сказок жизни, самую красивую из ее легенд: рассказал о том, что в печальную душу, смятенную ураганом ревности, среди темной ночи бессонных сомнений, заглядывают кроткие звезды забвения и полное муки сердце, так просто и братски протягивает руку чужому страданию…
Да, господа, все это — только легенда. Пришел новый день и привел с собой старые муки. И с этого дня болезнь Корчагина принимает новую форму, любопытную для психиатра.