Честь: Духовная судьба и жизненная участь Ивана Дмитриевича Якушкина
Шрифт:
Впрочем, похоже, что не только в исторической ретроспекции, не только «сквозь призму» десятилетий и даже куда более протяженных исторических сроков открывались значение и смысл скромного начинания ссыльного. Похоже, что сам Якушкин был наделен способностью «видеть вперед» сквозь эту самую «призму». Не от отчаяния и не от стремления занять как-то себя и «скоротать время» жизни шла его затея. Дело, им теперь затеянное, было любимым. Он словно бы вновь пробился наконец к нему, преодолев многие помехи.
Якушкин на поселении сделался, если попытаться вернуть этому словосочетанию его буквальный смысл, народным учителем.
По свидетельству современников и очевидцев, дети Якушкина любили. Видимо, он обладал тем особенным даром вызывать детское доверие, который бывает далеко не у каждого даже и из самых привлекательных и интересных для окружающих людей. Он в ту пору, говорят, и вообще стал отличаться «способностью сходиться с простым народом». А вместе с тем «Иван Дмитриевич… подозревался, — как писала позже А. П. Созонович, — в чернокнижии за собрание растений (он составлял гербарий растений Тобольской губ.), постоянную письменную работу, за клейку различной величины глобусов из картона, чтение книг, сначала даже и за катание на коньках в отдаленной от города местности
Своеобразен, конечно, был в ту пору весь жизненный колорит и самый стиль жизни Якушкина; кто бы мог, как говорится, подумать, представить, что таким предстанет наконец этот «Чацкий» и что тут-то он и найдет для себя ту «блаженную страну», куда довезет его наконец та «телега жизни», которую он в нетерпеливом гневе и досаде ждал в вестибюле одного старомосковского особняка, уже отчаиваясь найти во всем мире такое место, «где оскорбленному есть чувству уголок»… Не знаю, что подумалось, что почувствовалось бы вчерашнему гвардейскому офицеру, объявлявшему в горячке какого-то нравственного исступления товарищам по Тайному обществу о своем непременном намерении выйти на смертельную дуэль с императором, если бы он в тот момент смог увидеть в каком-нибудь там волшебном зеркальце из еще не написанной сказки Пушкина себя таким, каким суждено ему было стать потом, по прошествии целой жизни, целой исторической эпохи. Он, как мы знаем, вполне представлял себя в дебрях Южной Америки, он, наверное, смог бы тогда узнать себя и в опять-таки еще не написанном Пушкиным «Дубровском», мог представить себя на какой-нибудь огромной площади в какой-нибудь зимний неясный день, и площадь бы эта, вероятнее всего, напоминала бы Сенатскую, хотя могла бы располагаться при этом решительно в любой точке земного шара; он мог, наконец, даже почувствовать себя произносящим громовую речь перед тысячной толпой на каком- нибудь наспех сбитом помосте, и палач дышал бы ему в затылок; в равной мере он мог бы почувствовать себя выступающим с той же громовой речью в каком-нибудь сенате перед тою же толпой, которая дышала бы ему в лицо… Но если бы он имел тогда волшебную власть приказать волшебному зеркальцу «сказать всю правду», то перед ним возникла бы удивительная, судя по всему, «фигура неизвестного господина… с добродушной улыбкой. Это был господин в легонькой шубе с коротеньким капишоном, в остроконечной мерлушечьей шапке на маленькой голове. По бокам его острого с горбом носа блестели темные, быстрые глаза; улыбающийся красивый рот его обрамливался сверху черными усами, а снизу маленькой, тупосрезанной эспаньолкой. Он не походил ни на духовного, ни на чиновника…
— А я вам не сказал еще своей фамилии, — произнес бы этот господин, — я Якушкин»…
Впрочем, можно и без всей этой мемуарной беллетристики представить себе, насколько весь жизненный уклад, в котором оказался и так прижился теперь Якушкин, был отличен от всего, что только мог представить себе он сам наперед, но что теперь он считал вполне своим, едва ли даже не «кровным». Вдали была уже неизвестная ему Россия, Москва, позади — все, что привело его сюда и сроднило его с его новой «малой родиной», если, конечно, можно в данном случае так выразиться, но хотелось бы, чтобы было можно, потому что так оно и было на самом деле. Довольно многие, во всяком случае не один только Якушкин, из декабристов ощутили в конце концов место своего поселения своей второй «малой родиной»; они почти все были людьми, тяготевшими к товариществу и братству. Позади у многих был лицей или университет, у остальных — хоть общая походная палатка, потом — общая тайна, потом — общая участь каторжан и поселенцев, на поселении они старались всеми правдами и неправдами собираться в гнезда, на каторге — жить артельно. Камеры только были у них непременно одиночные… Попытались было они сбиться в какие-то артели и по возвращении в Европейскую Россию, но уже сил не хватало, они почти все быстро после своего возвращения умерли. Некоторые так и не усидели в родных местах, покинули Россию. Некоторые, как «первый декабрист» Раевский, не усидели тоже и… вернулись в Сибирь.
На поселении Якушкин вдруг выступил на несколько неожиданном для него поприще; хотя, конечно, для человека, столь близкого к Чаадаеву и некоторым другим лицам того же круга, поприще это не могло быть совершенно уж чуждым. Якушкин написал некий философический трактат. Впрочем, не у него одного из ссыльных декабристов возникло вдруг влечение к теоретическому сочинительству. Одно время такого рода влечение сделалось у некоторых из них даже как бы поветрием, возникали сочинения на политические и религиозные, исторические, моральные темы; хотелось, видимо, нечто обобщить из жизненных впечатлений, собраться с мыслями и одуматься, как говорится, «подумать о душе». Отчасти это было, конечно, делом внутренне вынужденным, некоторые из декабристов, почувствовав себя лишенными сферы приложения своей политической энергии, как бы отступили в область теории. Кое-кто, похоже, так и остался в основном в этой сфере. Так или иначе, но в советское уже время появилось (к 125-летию восстания декабристов) издание «Избранных социально-политических и философских произведений декабристов», в которое, правда, вошли многие произведения, непосредственного отношения к теме не имеющие, и не вошли некоторые из произведений, с темой прямо связанные. Начиналось издание характерным образом с сочинений Якушкина, о котором было сказано в предисловии, что он «был наиболее выдающимся мыслителем материалистом и атеистом» среди всех членов Северного общества. И далее сразу же сообщалось, что «главным оппонентом против материалистических взглядов Якушкина был П. Я. Чаадаев» и что «работа И. Д. Якушкина «Что такое жизнь?», по существу, являлась полемическим ответом П. Я. Чаадаеву, отстаивавшему религиозно-идеалистический взгляд на мир»…
Да, действительно, Якушкин решил в своем философическом трактате «не размениваться на мелочи» — сочинение его действительно именуется теперь так, согласно смыслу основного своего содержания и в соответствии с тем заголовком, который имеется на седьмой странице черновой рукописи (на первой странице название иное: «Что такое человек», а беловая рукопись вообще не имеет названия). Что же касается подобного рода упоминания в данном случае о Чаадаеве, то оно полностью соответствует тому «общепринятому» у нас в свое время толкованию всей истории философии вообще, согласно которому эта история есть исключительно борьба материализма с идеализмом, идеализм исключающая. Чаадаеву «надо» было подыскать соответствующего антагониста. Дм. Шаховской, понятное дело, и во сне не видел, какого рода модель он предвосхитил в своем сопоставлении Чаадаева с Якушкиным. А ведь, пожалуй, эта же, в принципе, модель лежит в основании и той позднейшей концепции, согласно которой Чаадаев оказывается «главным оппонентом» и Пушкина в сфере социально-исторической проблематики, которому Чаадаев, если хоть на минутку прислушаться к этой концепции, лишь по забывчивости не послал соответствующего номера «Телескопа» с надписью: «Победителю ученику от побежденного учителя». Впрочем, чуть ли даже и не так буквально было заявлено в одном не столь давнем труде… Какое все-таки счастье, думаю, выпало на долю и Пушкина, и Якушкина, и Герцена (чего уж там останавливаться в этом случае на полпути), имевших «главным оппонентом» мыслителя такого уровня и силы, каким был их любимый Петр Яковлевич Чаадаев! И как жаль, что позже перевелись у нас оппоненты подобного толка, имевшие силы и искреннее желание поднять своих прямых и ближайших «идейных противников» до собственного уровня мышления!..
«Чем дальше, тем все настойчивее и упорнее Якушкин заковывался в душевную броню спокойного и гордого стоицизма… Моральная точка зрения была постоянным руководителем в его личных и социальных оценках… Занятия естественными науками и стоическое служение долгу были характерными и устойчивыми чертами Якушкина: они коренились в его сложившемся личном мировоззрении, в его социальной и личной этике. Склонность к абстрактному мышлению была всегда присуща молодому Якушкину: он не только слушал лекции по истории философии, но и знакомился с новейшими философскими системами; в 1824 году он вел «метафизические» споры со своим близким знакомым Д. А. Облеуховым; в Петропавловской крепости сосредоточенно размышлял над «недоступными» вопросами. В Сибири этот интерес к общим проблемам проявился в нем с новою и еще большею силою… Результатом этой сосредоточенной внутренней работы явилась философская записка Якушкина о сущности жизни… Первое, что бросается в глаза при анализе этого небольшого документа, — несомненное и искреннее желание автора отгородиться от традиционного религиозного мировоззрения. В противоположность многим декабристам, Якушкин ищет ответа на основные жизненные проблемы не в догматах религиозного откровения, а в выводах современного естествознания… Но Якушкин не был последовательным в своих материалистических суждениях: он отмежевывался не только от идеалистических элементов картезианства, но также от материалистических выводов из философии Локка… Философскому эклектизму Якушкина соответствовала глубокая противоречивость его интимных переживаний. Отвергая мистические воззрения своего друга Д. А. Облеухова, он с горечью сознавался П. Я. Чаадаеву, что «лишен утешения молитвы и предоставлен самому себе». В Петропавловской крепости, скептически относясь к церковным обрядам, он вел религиозные беседы с протопопом Мысловским и согласился принять от него причастие. Он иронически отзывался об «истинах катехизиса», воевал против «средневековой схоластики», но в его камере в Петровском заводе висело изображение распятия. На склоне лет, составляя свои записки, он опорочивал искренность своего религиозного обращения, но здесь же, на страницах «Записок», он считал «истинный дух христианства» одним из высоких достоинств декабриста П. И. Борисова. Среди разнообразных сибирских материалов Якушкина сохранились его собственноручные выписки из Евангелия: они составляют законченную систему христианской морали, которую, в сущности, Якушкин всегда проповедовал и всегда старался применять в своей жизни…»
Как видим, дело с философскими воззрениями Якушкина и содержанием его философической «записки», как именует автор приведенного отрывка теоретический трактат Якушкина, оказывается не столь уж простым, а имя Чаадаева упоминается в этой связи достаточно уже уважительно, и в роли «главного оппонента» Якушкина выступают уже иные лица. (У меня практически нет здесь никакой возможности вспоминать, что более двух десятков лет тому назад ныне уже покойный академик Дружинин писал по поводу Чаадаева, журя автора настоящей книги за восхищение этим удивительным мыслителем.)
В современном популярном справочном издании по философии читаем: «В период сибирской ссылки среди Д[екабристов] образовались две мировоззренчески конфронтирующие группы. В т. н. конгрегацию вошли «представители христианства» — П. С. Бобрищев-Пушкин, Д. И. Завалишин, шеллингианец Е. П. Оболенский, И. В. Киреев, А. П. Беляев, Крюков и др. Им противостояли «материалисты». А о Якушкине персонально сказано так: «Гносеология Якушкина представляла собой попытку (под влиянием Канта) преодолеть альтернативу эмпиризма и рационализма. «Жизнь» и «мышление» рассматривались им как модификации одной исходной «силы». Человек охарактеризован Якушкиным как «…самое ничтожное существо из всех существ в мире»… ввиду отсутствия у него животных инстинктов, что принуждает его к образованию семьи, общества, государства и в историч. перспективе к соединению человечества «в одно целое».
Есть все это, действительно, в трактате Якушкина, но прав в этом случае Дружинин, когда выделяет и подчеркивает прежде всего именно нравственный импульс в философских суждениях Якушкина, их моральный акцент.
Собственно философские взгляды Якушкина сами по себе не оказали непосредственно заметного воздействия на русскую общественную мысль, на философскую в частности (да и сам трактат его был опубликован спустя столетие с гаком после его написания, став предметом специальных исследований, но ни в малой мере общественным событием). А вот некая нравственная идея, весьма, впрочем, своеобразно выразившаяся в якушкинском трактате, вызывает прямой интерес, и о ней нельзя не сказать в этой книге, потому что в этой книге, по сути дела, все время об этой именно идее и идет у нас речь.